– Милости просим, дорогой гость, – закричал Иван Степаныч прерывающимся голосом, – просим покорно садиться. Вот уж не ожидал такой радости. Сюда, батюшка, ко столику-то поближе: да не прикажешь и фряжского?
После поздравления Курицыным хозяина и взаимных приветствий почтенный дьяк выпил стопу вина, поднесенную ему именинником, и, усевшись за стол, поднял снова прежнюю нить разговора.
– Эко, подумаешь, – начал он, – проклятое семя эти немцы! Недаром сказано в Писании: сеющий злое и пожнет злое, а они ведь все происходят от Хамова колена. Видно, их нечистый и по земле-то расселяет только на пагубу христианства. Вот хоть и в Москве, примером сказать, разве на добро поселились они? Соблазняют только честной люд своим беспутством да заговорами. Уж кому об этом знать лучше, как не мне: я был сам у немцев в переделе, да еще у главного их звездочета, Адама Омария. Приезжал он в Москву, прах его знает зачем, только случилась мне нужда зайти к нему в жилище по посольским делам. Я был тогда еще в Посольском приказе. Пошел я к нему в праздник, прямо от обедни, авось, думаю, побоится ладана. В переднем покое никого не было. Вот я постоял, да перекрестясь и подкрался к другой двери, которая была немного недотворена; смотрю, в другой хоромине темно, хоть глаз выколи. Я подался назад, а из темного покоя раздался голос самого Омария: «Поди, говорит, сюда, я тебе покажу некую хитрость». Ну, думаю, куда ни шло; двух смертей не будет, одной не миновать, дай войду, что он мне там покажет. Омарий припер дверь и долго что-то колдовал в темноте, потом подошел к окну, наглухо заделанному доской, провернул в ней щелку и поставил меня перед какой-то белой холстиной, повешенной на стене; взглянул я на нее, да и обмер. Господи ты боже мой! На всей холстине явились живые люди, кто в телеге, кто верхом, кто с чем идет, только все не ногами, а на голове ходят. Смотрю, воз везут: лошадь скачет на спине, копытами вверх, воз-то навыворот, а сено не валится… Так меня словно обухом по голове и ошеломило: хочу перекреститься, да рука не поднимается, а колдун хохочет во все горло. Не знаю, как до дому живой добрался. Так вот они как морочат, немцы-то! Эх, была бы воля, так всем бы им разом дать карачун да по осиновому колу вбить на могиле, чтобы не ходили по ночам пугать православных. Уж какие же это, прости господи, люди, коли в Бога не веруют, а поклоняются какому-то волшебнику Лютеру да вместо Святого Причастия пьют кровь от малых детей своих…
Во все продолжение рассказа дьяка лицо Алексея выражало попеременно то презрение, то сожаление, но при последних словах Курицына он не мог скрыть своего негодования и сказал, едва скрывая свое волнение:
– Не личит тебе, господин честной, порицать так немцев, хоть они и не нашей веры. Если их и государь наш батюшка жалует и награждает за их труды, стало быть, они приносят не вред, а пользу; а что они больше нашего науки ведают, за это им честь, а не бесчестие. Они, как и мы же, поклоняются единому Богу, и что ты говоришь об их вере, не прогневайся, просто бабьи сплетни…
– Не прытко, не прытко, молодец, – закричал с запальчивостью дьяк, – имени и отчества твоего не знаю, а по словам твоим ведаю, что и тебя, видно, отвлекли от православия и соблазнили в свою поганую веру окаянные еретики, от которых, по толкованию Апокалипсиса, явится сам Антихрист.
Как раненый зверь, быстро поднялся Алексей с места и, стремительно подбежав к дьяку, занес над ним кулак свой. Несчастный Курицын побледнел как полотно и в смертельном страхе отшатнулся к стене, выставив пред собой руки, как бы прося о помощи.
Вся фигура его выразила такое забавное смешение трусости и унижения, что Алексей, за мгновение перед тем готовый раздробить ему череп, взглянув на лицо его, забыл весь гнев и сказал только, обратясь к дьяку с улыбкой:
– Антихрист уж явился, и разве только слепой не распознает его в твоей дьячьей шкуре. – После этих слов он взял шапку и, поклонясь своему крестному отцу, медленно вышел из хоромины.
– Ах ты, молокосос! – вскричал дьяк, выждав, когда Алексей уже скрылся за дверями. – Да слыханное ли это дело, обижать так государственных людей? Да о двух, что ли, ты головах, голубчик, али и одной тебе не жалко стало? Погоди, мое красно солнышко с изъянчиком, ужо я тебя доеду когда-нибудь, на дне морском сыщу! Что это у тебя был, Иван Степаныч, за храбрый богатырь, Полкан Королевич?