Выбрать главу

Худощавый человек, к которому относились слова Козлова, не мог похвалиться, чтобы природа щедро одарила его наружною красотою: желтое от рождения лицо его, несмотря на нестарые лета, было покрыто множеством мелких морщин, что придавало ему сходство с высохшим спелым огурцом, оставленным для семян дозревать на солнце; а огромное количество веснушек, рассеянное по этим морщинам, поставило бы в тупик любого школяра заиконоспасской академии, если бы заставили его сделать им хотя приблизительный счет. Серые зрачки глаз этого господина, беспрестанно перебегавшие во все стороны, выражали чрезвычайную хитрость, несмотря на привычку поминутно щурить глаза, вероятно с намерением, чтобы посторонний не мог прочитать в них никакого выражения. Наконец, рыжие всклокоченные волосы на голове и жиденькой бородке довершали его безобразие. Это был дьяк Федор Трофимыч Курицын. Услышав голос Козлова, он, вероятно, изъявил намерение улыбнуться, потому что рот его с тонкими посинелыми губами, имевший обыкновенно форму защипанного пирога, растянулся при этом почти вплоть до ушей и, таким образом, открыл два ряда искривленных зубов болотного цвета…

– А, и ты, Иван Степаныч, пожаловал сюда, – отвечал дьяк, обращаясь к Козлову.

– Как же, родимый, не без того. Да уж, правду сказать, насилу добрался, до сих пор еще локтей распрямить не могу. Что, кормилец, здесь за невидаль такая, и к чему народ бежит со всех концов Москвы, словно на пожар? Уж не ведут ли пленных из Польского царства?

– Каких пленных. Сегодня выезжает из этого дома Яков Борель, «Посол от высокомочных господ штатов генерал, славных, единовладетельствующих вольных соединенных Нидерландов», кажись, так он был назван в отпускной грамоте от царя. А приезжал сюда Борель вот, видишь ли, зачем…

– Э, знаю. Сказывал мне батька, что он хлопотал в большой думе, чтобы она позволила их голландским купцам торговать в Москве всеми товарами, а наш брат, купец суконной сотни, чтобы в ряды и глаз не показывал. Еще говорила братия, что поганым голландцам хотелось выстроить в Кремле еретическую их церковь, а Успенский и Архангельский соборы срыть до основания. Да нет, не удалось чернокнижникам! Наш великий государь хоть и во многом золит немцам, а на это не хотел дать своего царского слова. Они, окаянные, думали, ехавши сюда, что им поможет патриарх Никон, который впал в их еретичество, а того не знали, что ему самому туго приходится: недаром послал он из своего Воскресенского монастыря грамоту к цареградскому патриарху Дионисию…

– Что ты, какую грамоту? Отойдем-ка, Иван Степаныч, немножко в сторону, вот хоть в тот переулок, а то здесь больно людно, нельзя ничего расслышать. Ну так про какую ты грамоту начал говорить? – спросил Курицын, когда они отдалились несколько от толпы.

– Эх, Федор Трофимыч, – сказал Козлов с замешательством, оглядясь кругом, – начал я тебе рассказывать, да и не рад: дело-то это больно тайное! Ну да тебя я давно знаю, ты ведь у нас из избы сору не вынесешь. Только все бы мне надобно быть повоздержаннее, а то наткнешься на другого ненароком, да как примут к допросу: от кого-де узнал, так тут и не развяжешься? И то мне раз батька при всей братии наказывал, чтобы я придерживал язык, а то-де доведешь, говорит, и себя и нас до плахи. Ну так вот, видишь ли, Никон-то думал все, что царь помирится с ним, а теперь, как проведал, что зовут в Москву вселенских святителей судить его, так он и вздумал послать к цареградскому патриарху Дионисию грамоту, в которой просят, чтобы тот заступился за него пред Алексеем Михайловичем, зная, что царь питает к Дионисию большое уважение. Да ведь уж теперь Никону ничего не поможет: видно пришла волку и волчья смерть! Батька говорит, что не позволят довести грамоту Никона в Царьград.

– Экие чудеса делаются на свете, – сказал с удивлением дьяк, покачав головою и смотря своими рысьими глазами прямо в лицо Козлову. – Подумаешь, как тебя наградил Господь Бог талантом красно рассказывать: слушаешь тебя, так словно медовая сыта в сердце льется! Только вот что, Иван Степаныч, – прибавил он, будто в размышлении, – о каких это братьях и батьке ты все говоришь? Я что-то в толк не возьму?..

– Эка, проклятый язык у меня! – вскричал Козлов, всплеснув руками. – Ничего-таки не удержится! Уж когда-нибудь доведу себя до петли. Ладно, что еще тебе проболтался, а то, чего доброго, – прошептал он взглянув исподлобья на стороны, – подслушал бы какой-нибудь дьяк из Тайного приказа, тогда и поминай, как звали, замучили бы на пытке.

– И впрямь бы тебе, Иван Степаныч, об своей родне-то не говорить встречному и поперечному. Что греха таить перед тобой: ведь я сам теперь служу дьяком в Тайном-то приказе.