Жители иноземной слободы давно уже все покоились глубоким сном, но в описанной выше комнате через закрытые ставни светился еще огонек. Хозяин, несмотря на позднюю пору, не мог расстаться со своим другом Брандтом, пришедшим к нему часа за три назад, и хотя они перебрали по зернышку всю старину, но предмет для разговоров, казалось, не истощался. Наконец Брандт встал, чтобы распрощаться.
– Да погоди же, приятель, – вскричал Пфейфер, – после такой долгой разлуки можно уделить своему старому товарищу лишний часок. Не хочешь ли, я попотчую фляжкой старого кипрского, прямо с царского погреба?
– Благодарю тебя, Иоганн, право и того довольно, что мы уже выпили. Тебя, я вижу, так же трудно насытить, как данаидину бочку, а в меня и воронкой не много вольешь.
– Хорошо, надобно же, наконец, чем-нибудь потешить тебя, – сказал Пфейфер, с осторожностью отворив дверь в сени и посмотрев, нет ли кого за нею. После этого он подошел к шкафу и что-то вынул из него.
– Что это у тебя за талисман запрятан там? – спросил Брандт, с любопытством взглянув на вынутое Пфейфером. – Ба, да это простая трубка, – сказал он со смехом.
– Да, это не больше как трубка, – отвечал аптекарь, – только в этой проклятой земле, – продолжал он, – надобно держаться одной рукой за чубук, а другой за нос, чтобы не лишиться вдруг того и другого! У кого находят здесь трубку, тот наказывается безделкой: ему отрезывают нос, так же скоро, как я снимаю у больного какую-нибудь бородавку…
– Ай, ай, – вскричал корабельный мастер, – да что же тебе за охота рисковать так своим носом?
– Эге, друг, – отвечал Пфейфер, – то-то и вкусно, чего нельзя делать без оглядки. Если бы первым людям не было запрещено вкушать древо познания, может быть, наша прародительница и не полюбопытствовала узнать вкус заветного яблока. Такова уж слабость человека! Впрочем, сказать мимоходом, удивительный народ и русские: они позволяют при себе целовать в губки своих жен и дочерей и готовы распороть брюхо тому, кто вздумает пожать им ручку; без всякого прекословия соглашаются на строение в своем государстве иноверческих церквей и за одну трубку табаку сделают лицо гладким как cucurbita pepo!
– Признаюсь, я и сам успел заметить в поступках их чрезвычайно много противоположностей, – сказал Брандт, закуривая трубку. – Не далее недели назад, когда нас привезли только в Москву, боярин Афанасий Лаврентьич Ордин-Нащокин, которым мы были вызваны сюда из отечества, пригласил меня как старшего мастера к себе на обеденный стол. Как в этот день находились еще у него несколько других бояр, его приятелей, то я заключил, что обед будет роскошнее обыкновенного. И в самом деле, блюд было подано на стол великое множество; но все они были так дурно приготовлены и так много приправлены маслом и луком, что я с непривычки едва пропустил несколько кусков в горло. Всего удивительнее показалось мне смешение посуды на столе боярском: вместе с серебряными и даже золотыми кубками, украшенными каменьями, подавались оловянные миски и деревянные кружки, заменявшие тарелки. Самые ложки сделаны были из дерева, хотя передний угол палаты будто горел от драгоценных риз, которыми были покрыты все иконы. Но, несмотря на эти странности, я встретил здесь так много благоразумных учреждений и в самом народе столько смышлености и ума, что готов сделать о характере русских, вообще, самое выгодное заключение.
– Я согласен с твоим мнением, – отвечал Пфейфер, – и присовокуплю еще, что, несмотря на все невежество московитов, между ними встречаются такие головы, которые могли бы доставить честь самой образованной нации. Недалеко сказать, я знаю одного молодца, сына простого литейщика, которого готов бы был назвать своим братом: пылок, мечтателен, как житель благословенного юга, пытлив и любознателен, как ученый, посвятивший свою жизнь испытанию природы; и тверд душою, как закаленная сталь! Через год по приезде моем сюда, когда все московиты боялись встретиться со взором моим, чтобы не получить от этого какую-нибудь немочь, и отбегали, крестясь и отплевываясь при каждом моем слове, он пришел раз ко мне, как к своему другу, с просьбою, чтобы я дал ему ответы на вопросы, которые задал ему собственный его пытливый ум и которых не мог он решить сам собою. И что же? После первого знакомства нашего мы так сошлись с ним, как будто родились под одною кровлею! Забавно было сначала послушать со стороны разговоры наши: я объяснялся с ним по-немецки, примешивая только русские слова, которые знал, он говорил чисто по-русски; но через год после нашего знакомства сведения мои в русском языке почти не прибавились, а он уже понятно объяснялся со мною по-немецки. Слова «еретик», «басурман», которыми чествовали меня почтенные его соотечественники, заставляли его только улыбаться и сожалеть об их невежестве. Часто, едва лишь гасили огни в городе и запирали рогатками улицы, он прокрадывался ко мне; и только утренняя заря заставляла его нехотя расставаться со мною. И вот такие-то люди обречены на бездействие в этой ледовитой глыбе, которую мы называем Московией…