Я ошибся, своими руками загнал девочку в змеепитомник. Интеллекта Любка не набралась, зато вдоволь пообщалась с кобрами, эфами и гадюками и прочими ядовитыми тварями женского пола. При этом, замечу, людьми милейшими на первый взгляд. Ну да, понятно – я был представителем мужского племени, и в моем присутствии они дружно выглядели как дворянки, с отличием окончившие институт благородных девиц и чудом уцелевшие в классовых битвах. Этакие нежно-кремовые орхидеи, цветущие на кучах пролетарского навоза. Однако, стоило бабенкам остаться наедине, они начинали грызться между собой – утонченно, с садистским удовольствием, так, как умеют это делать только несостоявшиеся филологи, забывшие язык лингвисты, неудачные историки и педагоги, до дрожи боящиеся школы.
Там было несколько неплохих дам. Были там и такие, не хочу мазать все беспросветно черной краской. Беда в том, что Любка плевать на них хотела. Она с удовольствием присоединилась к партии ядовитых стерв и начала перенимать их приемы – талантливо, без особого труда превосходя своих учителей. Еще раз повторю, что интеллектом Любка не блистала, но, как быстро выяснилось, житейской хитростью и умением встраиваться в любую обстановку черт ее не обидел. Приходя домой, милая женушка жаловалась на высокомерных уродин, что весь день пьют кровь из нее, юной беззащитной девушки. Любка тихо плакалась на моем плече, и я жалел ее, и гладил по стриженому, самому лучшему на свете затылку, и целовал холодные щеки, и утешал, не подозревая, что она уже «в авторитете» среди рафинированных библиотечных мымр. Что она поставила удар, и с каждым днем все более близка к тому, чтобы стать законченной кровопийцей.
Странно, правда? Что было бы, если бы я отдал ее не в библиотекари, а в продавцы? Может быть, девочка не испортилась бы, выросла другой? Вряд ли. Некий изъян существовал в ее душе всегда. Я не рассмотрел его, не мог рассмотреть, ослепленный не столько любовью, сколько лишающим разума физическим влечением. И была еще одна червоточина – на этот раз в моей собственной душе, в моем поведении. Я, привыкший считать себя обстоятельным и рассудительным, был по-своему инфантилен и туп. Я законсервировал в памяти образ девочки Любки – такой, какой она была до семнадцати. Я хотел быть вечным мужем-отцом по отношению к ней, вертел на жизненном проигрывателе одну и ту же мини-пластинку и не хотел ее менять. Желал вечно играть с любимым щенком, умиляться, глядя, как он валится на спинку и поднимает лапки, и как мило оскаливает свои малые острые зубки, и щекотать его теплое мягкое пузико…
Щеночек вырос, быстро превратился в матерую суку – куда быстрее, чем можно было предположить. И зубы у нее стали длинными и острыми, словно кинжалы. Не хочу винить Любу ни в чем – она просто стала собой. Стала тем, кем должна была стать от природы. Сказать, что это был урок мне – не сказать ничего. Скорее это можно было сравнить с бетонной плитой, свалившейся на голову, ведь я любил Любку, любил по-настоящему.
Я не сделал Любу несчастной – после развода она живет с мужиком на двадцать пять лет старше нее, дяденькой-бизнесменом – лысым, но в хорошей физической форме. Люба имеет все, что хочет, и не держит на меня зла. Но испортил ее именно я. Если бы я был настойчивее в попытках заставить ее получить образование, привить некие этические принципы, возможно, она стала бы другой, более правильной. Хотя что значит «правильный человек»? Каждый имеет на этот счет собственное мнение. Вероятно, мои собственные принципы были слишком размытыми, а жизненная позиция –аморфной (точнее сказать – бессовестно пофигистской). Вот и огреб я по маковке.
За «муки» на работе Любке полагалась моральная компенсация. Иногда это были походы в кино – увы, редко, потому что кино было лучшим из вариантов. Чаще всего мы ходили на дискотеки. Любка называла это словом «колбаситься». Дискотеки назывались «ночными клубами», но сути это не меняло. Суть была именно такова: мы ходили на дискотеки и там танцевали. Танцевала в основном моя женушка – любила она это занятие до самозабвения, а меня надолго не хватало. Не могу воспринимать в качестве музыки электронную бухотню, когда ритм монотонно вколачивается в уши подобно ударам автоматического молота. Бдым-бдым-бдым-бдым! (и так еще шестьсот строчек «бдым-бдым» подряд, безо всяких вариаций, а потом песня кончается, секундное полузатишье и агония танцпола, а потом шестьсот-семьсот строчек какого-нибудь к примеру, «бдыщь-бдыщь», и так далее, до посинения).
Музыкой для меня, выросшего на издыхании Советской империи, а потом во времена перестройки, были рок и блюз. И даже больше – блюз. Любка его терпеть не могла. Раз пять я притаскивал ее в каменный прокуренный подвал, где играли блюз – естественно, вживую, где пили пиво и жрали толстенные свиные отбивные и недожаренные телячьи бифштексы с кровью. Я лично знал всех людей, кто там присутствовал – и посетителей, и музыкантов, и чокался с ними кружками (пиво плескалось и плевалось пеной), и орал, потому что возможно было только орать друг другу в ухо, чтобы услышать хоть что-то. Мы танцевали допотопные танцы, придуманные по ту сторону Атлантики ровесниками наших отцов, топтались на деревянном скрипучем полу как стадо перекормленных слонов (ко мне это не относится, я слон поджарый, но, боже мой, как же толсты многие из моих ровесников…) и ловили откровенный общедружеский кайф. Временами мы убегали в подсобное помещение, чтобы затянуться сладкой травой – по случаю чьего-нибудь неизменно приключающегося дня рождения. В общем, это был праздник жизни – для всех, только не для Любки. Она не курила траву, не переносила пива, не могла слушать блюз. Ее тошнило, когда она смотрела на рок-н-ролльные телодвижения, кажущиеся нам крутыми и даже изящными. Ее тошнило все время, пока она находилась в блюз-клубе, она постоянно бегала отдышаться на свежий воздух, на мороз в маечке, неизменно простужалась и начинала сипеть. И вылечить ее мог, похоже, только попсовый ритм на танцполе, среди сотен медленно извивающихся и озаряемых синими вспышками подростков – то место, где долго не мог находиться я.
Странно устроена жизнь. Мы оба любили клубы, музыку и общение, но компоненты кайфа были у нас не то что разными, а даже противоположными.
Надо же, разница в возрасте всего одиннадцать лет, и такие различия во взглядах. Мы, старшие, полагаем себя настоящими, состоявшимися людьми. А они нас – анахроничными, не понимающими новой жизни занудами. При этом они почему-то постоянно просят у нас денег, потому что сами зарабатывать не умеют.
Похоже, я начал брюзжать по-стариковски. А ведь мне всего тридцать шесть. Нехорошо как-то с моей стороны, глупо как-то. Да и с чего мне жаловаться, все в моей жизни замечательно: я сижу в психушке, не будучи уверен, не окажусь ли я вскоре на том свете; я не знаю, жива ли моя любимая девушка (другая, совсем уже не Люба, рассказ об Евгении будет позже); я имею отличные шансы, что завтра поутру меня заберут из больницы и пристрелят спокойные люди в темно-серых костюмах.
Прошу прощения – мой рассказ про Любку слишком затянулся. Я ною и жалуюсь, и рассказываю про нее всякие гадости. Наверное, нужно было бы сказать про нее, что она умерла, что ее сбила машина, или зарезали какие-нибудь ублюдки, или она заболела неизлечимой формой рака. Тогда ее история закончилась бы сентиментально, вы бы всхлипнули, и я заплакал бы вместе с вами, и мы помянули бы Любу светло и облегченно. Но нет – она не умерла, живет счастливо, только вот детей пока не завела, но заведет, я не сомневаюсь. В какой-то мере ее жизнь оказалась более правильной, чем моя, хотя в то время, когда мы жили с ней, сказать такое никак было нельзя.
Я уже говорил, что не могу танцевать под электроклэш и прочий эсид-хаус, травмирующий барабанные перепонки. Я отрабатывал на танцполе минут двадцать, а потом бросал Любку и шел играть в бильярд. Она изображала, что немножко обижена, я делал вид, что мне чуть-чуть стыдно. На самом же деле мы наконец-то добирались до того, чего хотели действительно: я – до знакомых в бильярдной, пива и десятка партий в пул, она – до своей компании и танцев до упада. Она чувствовала себя по-настоящему счастливой. Счастливой настолько, что я уже не был нужен ей – во всяком случае, до следующего утра.