— А одному богатому курляндцу, просившемуся на воды, государь Николай Павлович объявил, что и у нас в Отечестве воды есть, — добавил Толстой.
— Он и уволить со службы мог, — сказала Софи. — Как сына князя Долгорукова, который пытался выехать заграницу для поправления здоровья: «совершенно разрушенного».
— Остроумно, — хмыкнул Никса. — Как можно служить с совершенно разрушенным здоровьем?
— Логично, конечно, — согласился Саша. — Но жестоко. Если ты строишь твердыню адову на земле, жди молнии животворящей с неба. Самое обидное, что тебе забудут все то хорошее, что ты сделал до этого. И в историю войдешь совсем не тем, кем бы тебе хотелось.
— Не забудут! — сказал Никса. — Ни свода законов, ни усмирения холерного бунта, ни первой железной дороги!
— Мне бы тоже этого хотелось, но… Ладно не будем об этом! Вернемся к Иоанну Грозному. Честно говоря, его ответы мне не нравятся. «Я — царь, а значит, мне все можно» — единственная мысль, которую я там уловил.
— Скорее: «всякая власть от бога», — заметил Рихтер. — А потому противится царю, значит противится богу.
— От бога? — спросил Саша. — Конечно, все от бога. Но еще от купцов новгородских, которые позвали Рюрика свои капиталы защищать.
— Капиталы защищать? — спросил Никса.
— А тебе никогда не казалась странным, что Новгород позвал Рюрика «княжить»? — спросил Саша. — «Придите и владейте нами»? «Приди с дружиной и защити нас от ворогов и разбойников» мне кажется более реалистичным. Рюрика со товарищи просто наняли, как всякое наемное войско. И только его потомки все поставили с ног на голову. Вече еще долго с князем не особенно считалось. Пока Иван Третий не покорил Новгород. И пока Иван Грозный не разорил его. Так что с наемниками связываться чревато: чья армия — того и власть. Надеюсь, я никого не обидел? В этой комнате Рюриковичей нет?
— Видимо, нет, — сказал Толстой. — Но Иоанн Васильевич обосновывал святость своей власти не тем, что он потомок Рюрика, а тем, что он потомок Владимира Святого.
— Притянуто за уши, по-моему, — сказал Саша. — У нас не теократия. В любом случае, Романовы — выборные, и аргументы Ивана Грозного нам совсем не подходят. Я сейчас набрал в библиотеке монархических конституций. Хочу понять, как монарх, источник власти которого наследственное право, может уживаться с парламентом, источник власти которого народ. Но источник власти нашей династии — тоже народ, точнее Земский собор.
— Вы сторонник конституции? — тихо спросил Толстой.
— Да, — кивнул Саша. — Зачем шепотом? Думаете, папа́ этого не знает?
— Саша везде говорит примерно одно и то же, — заметил Никса, — и папа́, и мне, и на четвергах у Елены Павловны. Так что ни для кого ни секрет. Герцен уже написал.
— Да! Неужели «Колокол» не читаете? — удивился Саша.
— Там не было слова «конституция», — заметил Толстой.
— Конституция — не панацея, — сказал Саша. — Любую конституцию можно извратить так, что от ее ничего не останется, а можно вообще на нее наплевать и стать тираном, ничего в ней не меняя. Кстати, и выборы не панацея. Мне всегда было обидно за князя Пожарского, героя, который собрал ополчение вместе с Мининым, освободил страну от поляков, а потом вложил большие деньги в избирательную кампанию и проиграл Михаилу Романову — отроку без всяких заслуг.
— Нашему предку проиграл, — заметил Никса.
— Я помню и не оспариваю результатов выборов, — сказал Саша. — Но как так? Чем был плох Пожарский? Между прочим, Рюрикович.
— Пожарского боялись, — сказал Алексей Константинович.
— Как слишком сильного? — спросил Саша.
— Не только, еще как слишком честного: он не был замешан ни в сотрудничестве с самозванцами, ни в сотрудничестве с поляками.
— И избрали компромиссную фигуру.
— Не совсем, — сказал Толстой. — Тогда избирали не личность за ее заслуги, а род за заслуги рода. Романовых любили, и они были в родстве и с Иоанном Васильевичем через его первую жену Анастасию, и с Федором Иоанновичем. А про 20 тысяч рублей, которые потратил Пожарский для того, чтобы стать царем, видимо, клевета. Сам он вообще не выдвигал свою кандидатуру.
— Алексей Константинович! — сказал Саша. — Давайте вы нам будете русскую историю преподавать, а то у нас с Володей ее отменили.
— Спасибо, — улыбнулся Толстой. — Но я никогда не пробовал себя в роли преподавателя, и сейчас служба отнимает много времени, и я еще пытаюсь писать.
— Как ваш «Князь Серебряный»? — спросил Саша.
Толстой посмотрел удивленно.
— Откуда вы знаете? — спросил он.
— Мне говорили, что вы пишете исторический роман из эпохи Ивана Грозного, — улыбнулся Саша. — И где-то я слышал, что он называется «Князь Серебряный». Это не так?
— Я еще не решил, — сказал Толстой. — Но… возможно…
— В любом случае претендую на томик с подписью, как только выйдет, — сказал Саша. — Как бы ни назывался. Когда ждать?
— Года через два-три… наверное…
— Не тратьте время на службу, — сказал Саша. — Вы — большой писатель. О том, что вы были когда-то флигель-адъютантом, лет через сто вспомнят одни историки литературы. А Козьму Пруткова и «Князя Серебряного» будут читать многие.
— Государь меня не отпускает, — пожаловался Толстой.
— Папа́ не понимает, что такое четвертая власть, — пожал плечами Саша. — Даже великие люди — всего лишь дети своего времени.
— Четвертая власть? — переспросил Никса. — Это что-то новое. Ты раньше об этом не говорил.
— Не успел, — сказал Саша. — Три первые власти — это законодательная, исполнительная и судебная. Четвертая власть — это пресса. Именно журналисты в свободных странах — властители дум. Но в условиях цензуры эту роль принимает на себя литература и литературная критика. Ну, где это видано на Западе, чтобы за посещение литературных вечеров по пятницам кто-то на каторгу загремел?
— Петрашевцев обвиняли не только в чтении письма Белинского, — заметил Толстой.
— Я знаю, — сказал Саша. — Давно мечтаю посмотреть материалы дела, доходили до меня слухи, что там есть признаки фабрикации. Как только прочитаю две сумки книг, которые сегодня набрал в библиотеке Александровского дворца, обязательно попрошу папа́.
— Все, что вы говорите, очень лестно, — заметила Софья Андреевна Миллер. — Но Иван Тургенев сильнее, как писатель.
— Все-таки меня поражает, насколько женщины, даже умные, могут не понимать, кто рядом с ними, — сказал Саша. — И сказать будущему классику какую-нибудь гадость, например: «Ну, ты же не Достоевский»!
— Достоевский? — переспросила госпожа Миллер. — Осужденный по делу Петрашевцев? Он известен пока только романом «Бедные люди» и повестью «Белые ночи». Или вы кого-то другого имели в виду?
— Именно его. И он, насколько я знаю, прощен.
— Будущий классик? — спросила Софья Андреевна.
— Никаких сомнений, — сказал Саша.
— И Толстой? — усмехнулась Миллер.
— Конечно, — кивнул Саша. — А что касается Тургенева. Он мне подарил «Записки охотника» с подписью. Они у меня полежали некоторое время на столе, потом, когда меня окончательно заела совесть, я их перечитал. Написано, конечно, замечательно. Проходить в школе его, конечно, будут. Но эти описания погоды на три страницы! На три страницы, господа! Для меня это слишком медленно. Не пройдет и полвека, как читатели с трудом смогут выносить описания не то, что на три страницы, а на один абзац. И школьники будущего будут так же проклинать Тургенева, как они сейчас Вергилия проклинают.
— Вы там больше ничего не увидели, кроме длинных описаний, Ваше Высочество? — поинтересовалась Софья Андреевна.
— Увидел, — улыбнулся Саша. — Алексей Константинович, вы с Иваном Сергеевичем, говорят, лично знакомы. Его «Записки охотника» — это сознательный оммаж Радищеву?
Граф слегка побледнел.
— А ведь действительно, — проговорил Никса. — Я не замечал раньше.
— Вы имеете в виду «Путешествие из Петербурга в Москву»? — спросил Толстой.
— Конечно, — кивнул Саша. — Вам нечего бояться, граф. И там, и там герой путешествует: у Радищева из Петербурга в Москву, у Тургенева как охотник по лесам, полям и поместьям. И там, и там одна из главных тем: крепостное право. Но Радищев больше отвлекается на прочую социальную критику и политологию, а Иван Сергеевич на человеческие взаимоотношения и описания природы.