Папа́ тоже был здесь: он стоял у окна, за которым угасал короткий ноябрьский день.
В люстре и канделябрах пылали свечи, отражаясь в бесконечных зеркальных коридорах и освещая изящный растительный орнамент на узких участках стен между зеркалами.
Мама́ сидела на ментолового цвета диване и была как-то особенно прекрасна. Рядом с ней на краешке пристроилась Тютчева и сочувственно смотрела на государыню.
На щеке у мама́ сверкала слеза, и глаза были влажны и печальны.
Никса, который притащил сюда Сашу («твой Герцен опять напечатал про нас какую-то гадость!»), бросился к маменьке и обнял ее за шею, а она в ответ обняла его.
Саша тоже на месте не устоял, втиснулся между императрицей и Анной Федоровной, и обнял мама́ с другой стороны.
«Колокол» был открыт на статье под названием «Письмо к императрице Марии Александровне», которая начиналась со слова «Государыня».
«У нас нет настоящего, и поэтому неудивительно, что нас больше всего занимает будущее нашей родины», — писал Герцен.
— Можно мне почитать, мама́? — спросил Никса.
И злополучный листок перекочевал к брату и скрылся из поля зрения Саши.
— Потом я, ладно? — попросил он.
— Прочитай! Прочитай! — отозвался от окна папа́. — Подумай, что ты хотел разрешить, а потом посмотри на мать!
— Гм… — сказал Никса, прочитав. — Честно говоря, насчет Гримма…
Но встретил гневный взгляд папа́ и отчаянный мама́ и осекся.
Зато газета досталась Саше.
Речь шла в основном о воспитании Никсы и об ответственности мама́ за этот процесс:
«По несчастию, очень многое в судьбах самодержавных монархий зависит от личности царя. Петр I недаром жертвовал своей реформе династическим интересом и жизнию своего сына. «Jе no suis qu’un heureux hasard» («Я только счастливая случайность») Александра I перешло в историю. Вот в этой-то азартной игре вы можете увеличить счастливые шансы — в пользу ближайшего будущего России».
«Вся Россия радовалась, услышав, что люди высокого и притом штатского образования призваны вами, — писал Герцен, имея в виду Кавелина. — Многие думали даже, что увидят вашего сына на лавках Московского университета, этого Севастополя науки и образования, свято, самоотверженно продержавшего свое знамя — истины и мысли в продолжение тридцатилетнего гонения. И увидят его там без пикета генерал-адъютантов, без прикрытия тайной и явной полиции, так как видят в аудиториях сына королевы Виктории. И мы издали благословляли вас...»
Саша оценил метафору. Московский университет — это Севастополь, который до сих пор не пал, последняя твердыня свободы. Этакая Хельмова падь.
После пассажа про универ лондонский эмигрант катил тяжелую бочку на Августа фон Гримма. Даже не бочку, а целый вагон с кирпичами. Прямо по рельсам с пригорка.
«Что же знает этот немец о России, что он понимает в ней, что ему за дело до нее? — гремел Александр Иванович. — Он по вольному найму пошел бы точно так же учить сына алжирского дея... Бьется ли его сердце от русской песни, и обливается ли оно кровью при слухе о рекрутском наборе, о неистовствах помещичьих, о чиновничьем грабеже? Стих Пушкина родной ли ему, и понятен ли ему быт нашего мужика?.. Чему научит этот чужой вашего русского сына... или вы не знаете высокомерную ненависть немцев ко всему русскому, их отвращение к нам, которое они едва могут скрывать под личиной клиентизма и низкопоклонства, напоминающих рабов-грамматиков древнего мира?»
Саша живо вспомнил российских эмигрантов образца 21 века, которые от тоски по Родине и регулярного просмотра отечественного телевидения рассуждали примерно в том же ключе о мерзких, нелюбящих нас немцах, американцах, испанцах и болгарах. Ну, или еще ком-то. Но при этом не обнаруживая ни малейшего желания вернуться домой.
В общем, типичный квасной патриотизм забугорного эмигранта. Но в остальном автор был, черт возьми, прав!
Герцен ставил в пример королеву Викторию и ее сына принца Уэльского (которого величал «Вельским»), ибо принц посещает лекции в университете и умеет обращаться с микроскопом.
И упрекал Гримма за бесстыдную и витиеватую лесть Николаю Павловичу.
«Бедный мальчик ваш сын! — сокрушался Герцен. — Да будь он кто-нибудь другой, нам дела не было бы до него; мы знаем, что большая часть аристократических детей у нас воспитывается очень дурно. Но ведь с его развитием связаны судьбы России, и вот оттого-то у нас на душе тяжело, когда мы слышим, что к нему приставлен человек, который мог напечатать эти строки. Что, если сын ваш поверит, что Николай был величайшим мужем XIX века, да и захочет ему подражать?»
Саша покосился на «бедного мальчика». Да, дедушку Никса чтил.
Зиновьеву в письме тоже досталось, и даже не столько ему лично, сколько военному образованию вообще.
«Звание русского царя не есть военный чин, — писал Герцен. — Пора оставить дикую мысль завоеваний, кровавых трофей, городов, взятых приступом, разоренных деревень, потоптанных жатв, — что за мечтания Нимврода и Аттилы? Время этих бичей человечества, вроде Карла XII и Наполеона, минует. Все, что требует Россия, основано на мире, возможно при мире; Россия жаждет внутренних перемен, ей необходимо новое гражданское и экономическое развитие, а войско и без войны мешает тому и другому. Войско — разорение, насилие, притеснение; его основание — безмолвная дисциплина; солдат потому и вреден гражданскому порядку, что не рассуждает, с него снята ответственность, отличающая человека от животного».
— Про мирное развитие, войну и перемены — подписываюсь под каждым словом, — сказал Саша.
Царь резко повернулся к нему.
— Это все, что ты можешь сказать?
— Нет, я еще не дочитал.
«Печальная необходимость — середь мира держать себя наготове к отпору — обусловливает необходимость военного устройства, — продолжал Александр Иванович. — Готовясь быть главою государства, наследник должен знать и военную часть, но как часть; финансовые и гражданские вопросы, судебные и социальные имеют гораздо больше прав на то, чтоб он их знал, и знал хорошо…
С каким глубоким огорчением слышим мы рассказы, как к наследнику посылают кадет для игры и как они в залах Зимнего дворца играют в войну... в черкесов и русских... Какая пустота, какая бедность интересов, какое однообразие... и притом какой нравственный вред! Неужели вы никогда не подумали, что значит эта игра, что она представляет... зачем ружья, штыки, сабли, зачем эти биваки, для которых камер-лакей зажигает спиртовую лампу на полу вместо костра? Вся эта игра представляет несчастие сражений, т. е. гуртовое убийство, торжество грубой силы... тут недостает одного — крови по колена, стона раненых, груды трупов и диких криков победителей».
— Честно говоря, Никса, если вспомнить арсенал в твоей спальне, — не в бровь, а в глаз, — заметил Саша.
— Могу тебе половину подарить, — сказал брат.
— Не то, чтобы я очень против, но для этого нужна отдельная комната, которой у меня нет. Все-таки Александр Иванович ужасающе серьезен. Обличать игры в войну — это все равно, что обвинять игру «казаки-разбойники» в росте преступности.
— Неужели ты не во всем с ним согласен? — усмехнулся папа́.
— Во многом согласен, — сказал Саша. — Например, мне тоже кажется, что знание экономики и права важнее для государя, чем военное дело. Ни Екатерина Великая, ни Александр Павлович полководцами не были.
— Но побеждали, — заметил Никса.
— Вот и я о том же, — сказал Саша.
— Саша! — возмутился папа́. — Как он смеет учить нас, как нам воспитывать своих детей!
— Его это прямо касается, — заметил Саша. — Он же объяснил. Александр Иванович еще не вышел из российского подданства?
— Нет, но давно игнорирует все приказы вернуться, — сказал царь.
— Ну, это понятно, — усмехнулся Саша. — Не всякий добровольно вернется в Алексеевский равелин. А знаете, что в этом самое прекрасное?