Как часто вкрадываются в историю ошибки потому только, что подобные мелкие обстоятельства остаются неразъясненными!
Граф также совершенно опроверг вообще довольно распространенное предположение, будто император Павел подозревал существование заговора и вследствие сего вызвал барона Аракчеева. «Если бы мы имели хотя малейшее подозрение, — сказал он, — стоило бы нам только дунуть, чтобы разрушить всякие замыслы». И при этих словах он дунул на раскрытую свою ладонь.
Госпожа Шевалье была тогда с ним в Кенигсберге. Она была крайне смущена последними своими похождениями. В роковую ночь ее тоже арестовали на несколько часов. Когда в ее дом пришел офицер с караулом, ее сметливая горничная не хотела впустить его в спальню, но он без церемонии оттолкнул ее и подошел к постели. Красавица сильно испугалась такого неожиданного посещения и закричала: «Мой муж в Париже!» — «Не вашего мужа, — отвечал офицер, — мы ищем в вашей постели, а графа Кутайсова».
Говорят, что нашли у нее бланки с подписью государя, что рылись в ее брильянтах и что отняли у нее перстень с вензелями Павла. Этому последнему обстоятельству, кажется, противоречит великодушное с нею обращение нового императора; ибо, когда через несколько дней по смерти Павла она просила паспорта для выезда за границу, Александр приказал ответить ей, что он крайне сожалеет, что здоровье ее требует перемены воздуха и что ему всегда будет приятно, если она вернется и снова пожелает быть украшением французской сцены. Можно предполагать, что настоящею целью незваного посещения ее дома было не столько желание найти графа Кутайсова — так как даже не разбудили ее брата, который спал недалеко от ее спальни и у которого он весьма легко мог быть спрятан, — сколько познакомиться с ее письменными тайнами. За отобранный у нее перстень она, как уверяют, жаловалась графу Палену, но он ответил, что ничего не знает. Если из всех бесчисленных своих брильянтов она ничего другого не потеряла, как этот перстень, должно из этого заключить, что не хотели оставить в ее руках столь знаменательную драгоценность и что офицер действовал по особому высшему приказанию.
Во все время этой сцены она была в одной рубашке и должна была выслушать весьма легкие речи. Другого мщения она не испытала и удалилась из России, обремененная сокровищами всякого рода. На своей же совести она, по-видимому, не чувствовала никакого бремени.
Говорили также, что, если бы не было революции, она должна была через два дня, как объявленная фаворитка, занять во дворце комнаты княгини Гагариной. Не знаю, на чем основан был этот слух; если же в самом деле она ожидала, что вскоре достигнет высшей степени государевой милости, то она должна была вдвойне чувствовать всю горесть своего падения.
Народ выразил свое презрение к ней самым грубым образом. На Исаакиевской площади какой-то мужик показывал за деньги суку, которую он звал мадам Шевалье. Главное искусство этой суки состояло в том, что, когда ее спрашивали: как делает мадам Шевалье? — она тотчас ложилась на спину… Нельзя себе вообразить, сколько народу приходило на это зрелище: даже порядочные люди проталкивались сквозь толпу, чтобы насладиться удовольствием спросить у собаки: «Как делает мадам Шевалье?»
Однако, как ни хитра была эта женщина, как ни старалась она обворожить государя, ей не удалось приковать его постоянство, и, когда он умер, две женщины, обратившие на себя его внимание, были близки к разрешению от бремени. Относительно одной из них его камердинер Кислов уже говорил с акушером Сутгофом и обещал ему награждение пятью тысячами рублей. Дитя должно было получить хорошее воспитание. Что из него вышло мне неизвестно.
К обер-гофмаршалу Нарышкину в ту страшную ночь явился офицер с обнаженною шпагою и двумя солдатами и сказал камердинеру: «Убью тебя, если ты станешь шуметь!» Потом он пошел в спальню, где Нарышкин в величайшем испуге был до крайности смешон, начал дрожать за свою жизнь и предложил солдатам пачку ассигнаций. Они ее приняли и арестовали его. Его повели на гауптвахту, но через несколько часов позволили ему возвратиться в свои комнаты, а после 7 часов возвратили шпагу. В 9 часов утра император сам разговаривал с ним и сказал ему весьма ласково: «Я лишился отца, а вы друга и благодетеля, но будьте покойны». Бесхарактерный, изнеженный Нарышкин, по всей справедливости, не имел никакого значения в глазах заговорщиков. Когда я у него был в первый раз на следующий день, он старался быть веселым, говорил, что переворот был необходим для блага государства, что сам он чувствовал себя в постоянной опасности, что такую жизнь не мог бы долее вынести и что теперь одного только желает — спокойствия и позволения путешествовать. За 48 часов перед этим он думал или говорил совершенно противное.