Но это ощущение не передалось всем остальным; наоборот, им показалось, что Вильгельмина окончательно вытеснила Елизавету из милости государыни и что теперь все шансы на стороне не старшей, а младшей сестры.
Каков же был испуг сестер и мамаши, когда Вильгельмина почтительно, но твердо заговорила:
— Осмелюсь ли я с неудовольствием взирать на признанное великодушие великой русской государыни? Но вместе с тем я не могу без неудовольствия видеть, что моя мать пользуется этим великодушием, когда в этом не представляется никакой надобности. Дармштадт гораздо беднее России — о, их никак нельзя сравнивать! — но до сих пор наше маленькое государство было в состоянии оплачивать все свои расходы. Для нас было большим удовольствием принять любезное приглашение нашей державной хозяйки, а теперь, когда нам оплачивают дорогу в два конца, выходит так, будто мы исполнили чужое приказание. Я знаю, что мама взяла с собой достаточно денег, но если бы их даже не хватило, то папа…
Императрица, в самом начале отповеди Вильгельмины отдернувшая руку, перебила говорившую, с ледяной любезностью обратившись к гостям:
— До свиданья, друзья мои! Завтра я приму вас в торжественной аудиенции и буду иметь честь представить вам там великого князя Павла. Утром гоф-фурьер доставит вам официальное приглашение к церемониалу приема. Но я хотела попросту сойтись с землячками, а потому поспешила забежать к вам без чинов и церемоний. До свидания!
Императрица послала воздушный поцелуй в сторону ландграфини, улыбнулась Елизавете и Фредерике, бросила на Вильгельмину холодный, надменный взгляд и вышла в сопровождении графини Браницкой.
Ландграфиня была так огорошена, так подавлена всем случившимся, что не чувствовала себя в состоянии дать «дерзкой девчонке» заслуженный нагоняй. Она растерянно теребила бумажник, который так и не решилась отдать императрице обратно. Внутренне она сознавала, что Вильгельмина не совсем права, но все-таки… Ах, Господи, надо же было так случиться…
В этот вечер мрачное настроение так и не покинуло членов гессен-дармштадтской семьи…
III
В том флигеле Зимнего дворца, где помещались великий князь Павел Петрович со своим воспитателем графом Паниным, с утра царило большое оживление. Еще вчера вечером императрица сообщила о назначенном на сегодня торжестве, о котором уже говорил весь Петербург, и великий князь, против своего обыкновения, очень рано встал с постели, чтобы приготовиться к торжественной аудиенции и смотринам.
Павлу Петровичу было уже около двадцати лет, но он казался гораздо моложе, если судить по несформировавшейся фигуре, и гораздо старше по манере держать себя и тусклости взгляда. Вообще это был человек, лишенный возраста. Его лицо было очень некрасиво; по первому взгляду он не внушал симпатии и рядом со своей пышной, царственной матерью казался каким-то заморышем. И все-таки, несмотря на калмыцкие глаза и негритянский лоб, с самого раннего детства усеянный старческими морщинами, несмотря на нездоровую, беспокойную тусклость взгляда, несмотря на страстную судорогу, время от времени искажавшую лицо, молодой наследник способен был глубоко привязать к себе. Что-то трогательное чувствовалось во всей его фигуре; казалось, словно трагическая судьба с колыбели заклеймила его предчувствием, и хотелось нежно обнять его, оросить слезами, успокоить материнской лаской, которой он никогда не знал.
Когда Павла Петровича терзал гнев, он способен был внушить отвращение. Но мало людей устояло бы перед подкупающей прелестью его грустного взгляда, когда великий князь погружался в скорбную, меланхолическую задумчивость. Только мало кто видел его наедине с собой, а на людях самолюбивому великому князю вечно приходилось болезненно чувствовать положение нелюбимого сына, и это заставляло его настораживаться, быть не самим собой.
Сегодня какое-то радостное ожидание вызвало розоватую окраску на его желтоватые щеки, и он казался моложе и привлекательнее, чем всегда. Его камердинер, Иван Павлович Кутайсов, с нескрываемым изумлением выслушивал приказания цесаревича, касавшиеся той или другой принадлежности туалета: ведь обыкновенно наследник выражал упорное равнодушие к костюму, а теперь он задумывался над гармонией отдельных частей туалета, спрашивал, согласуется ли вот эта окраска с цветом его лица, не ярок ли подбор драгоценных камней в этой пряжке.
— Я все-таки боюсь, Иван, — сказал он, — что эти драгоценности придадут мне чересчур фатоватый вид! Что ты скажешь?