Почему же последний выдвигается среди остальной плеяды русских драматургов предпочтительно на первое место, увлекая за собою и незабвенного воплотителя его образов, Варламова? Потому что из всех своих собратий, превосходивших Островского на поприще чистой литературы, он - наиболее театральный писатель, отдавший театру целиком силу своего творческого воображения, всю кровь своего сердца, и мы решительно придерживаемся того мнения, что без Островского русский театр существовать не может. Это разные там промежуточные сцены, всякие калифы на час, предприятия, переходящие из рук в руки и рождающиеся затем, чтобы, проскрипев с грехом пополам сезон, угаснуть, не оставив по себе даже кратковременной благодарной памяти, {87} те пусть удовлетворяются каким-нибудь другим автором, который русский - только по паспорту, а литературная физиономия его списана с чужих, большей частью западных образцов; настоящий же русский театр, приют русской театральной традиции, национальный театр, без Островского не может ступить шагу. Писатель этот оставил после себя неисчерпаемый клад. В нем одном заключено множество благодарнейшего материала для сцены, для актера и для зрителя, и тот путь, которого Островский держался в своем творчестве, представляется единственно нужным и важным, особенно теперь, когда мы находимся у порога национального возрождения на всех путях творческой мысли [1] . Очень кстати всплывают в памяти по этому поводу те мысли самого Островского, которые высказаны в его известной «Записке об устройстве русского национального театра в Москве», поданной им в качестве председателя общества русских драматических писателей министру внутренних дел в 1882 году. Вот что он говорит там между прочим:
«Бытовой репертуар, если художествен, т. е. если правдив, - великое дело для новой восприимчивой публики: он покажет, что есть хорошего, доброго в русском человеке, что он должен в себе беречь и воспитывать, и что есть в нем дикого и грубого, с чем он должен бороться. Еще сильнее действуют на свежую публику исторические драмы и хроники: они развивают народное самопознание и воспитывают сознательную любовь к отечеству. Театр с честным, художественным, здоровым репертуаром необходим {88} для Москвы. Такой театр был бы поистине наукой и для русского драматического искусства. Мы должны начинать с начала, должны начинать свою родную русскую школу, а не слепо идти за французскими образцами и писать по их шаблонам разные тонкости, интересные только уже пресыщенному вкусу. Русская нация еще складывается, в нее вступают свежие силы: зачем же нам успокаиваться на пошлостях, тешащих буржуазное безвкусие».
Золотые слова! Они должны быть написаны на фронтоне всех русских театральных зданий, во всех сценических школах и быть выжжены в сердцах всех актеров и режиссеров. С тех пор, как Островский их произнес, прошло 33 года. За это время мы еще отдалились от национального театра и от русской школы драматургии. Островский говорит о французских образцах, мы можем присоединить сюда образцы чуть ли не всего мира. Островский говорит о пресыщенном вкусе, мы должны упомянуть о том же. Театр занимает большое место в нашей общественной жизни, и это совершенно правильно, потому что еще Гоголь выразился про него: «это такая кафедра, с которой много можно сказать миру добра», о театре беспрерывно говорят, спорят, пишут, но весь этот театр отнюдь не русский, не национальный. Все, что сделано нами за последние годы в смысле драматического творчества и приемов его сценического воспроизведения, все это не наше, оно чисто западное. Изза спины драматурга выглядывают то Ибсен, то Метерлинк, то Ведекинд; из-за плеча режиссера - то Гордон Крэг, то Макс Рейнгардт, лондонские, берлинские или парижские марки так и мелькают, причем все они, пересаженные на чужую почву, вместо того, чтобы быть обреченными на гибель, громко провозглашаются новым словом в искусстве, новым и единственно правильным путем, по которому должен идти русский театр.
{90} Возблагодарим судьбу за то, что не все еще потеряно. Если новые пути в чисто национальном творчестве прокладываются с трудом, так что и не видно даже куда они приведут, зато старый путь по-прежнему широк и прям, и проезжающему по нем дано любоваться открывающимися во все стороны далекими горизонтами, полной грудью вдыхать аромат полей и цветущих лугов. Есть еще у нас Островский, который, что бы там ни говорили любители переоценки ценностей, всегда останется интересным для зрителей, благодаря своему мастерскому, чисто художественному письму, своим ярким краскам, дающим необыкновенно живой портрет, и великолепному знанию жизни во всех ее мельчайших подробностях, жизни, наложившей своеобразную и властную печать на целую эпоху. Как это ни странно может показаться, принимая во внимание некоторый, так сказать, этнографический колорит пьес Островского, но везде у него без всякого труда можно отыскать зерна общечеловеческих настроений, чувств, понятий, т. е. те элементы, которые, будучи рассыпаны щедрою рукою поэта в его произведениях, сближают их с нашим временем, и если где-нибудь оказывается уже вполне устарелой самая внешняя обстановка, зато люди, действующее в ней, страдающие, радующиеся, любящие и ненавидящие, несут с собою много такого, что в нашей душе, хотя и воспитанной совсем в других условиях, все-таки находит живой, сочувствующий отклик. И каждый театр, который вводит в свой репертуар всякий сезон одну-две пьесы Островского, умея представить их в нешаблонном {91} освещении, выполняет большую и крайне интересную работу, ибо ему приходится сосредоточивать свое внимание на различнейших отражениях глубин человеческого бытия. Необыкновенное разнообразие типов и характеров, бывших повседневным явлением русской жизни середины XIX века; трогательная красота женского облика в его положительных чертах; драгоценные штрихи общественного быта, взятого в самых различных положениях; ряд жгучих контрастов, возникающих из отношений между господами жизни и ее рабами; поголовное невежество, на одной стороне скрашенное внешним лоском и ничем не прикрытое с другой; жестокие нравы, суеверие, обман и ложь, ханжество, разврат и пьянство, грубость во всем, не знающая никаких границ, - все это яркими красками, с истинно художественным мастерством, запечатлено в обширном цикле произведений Островского, открывая перед зрителями самые разнообразные горизонты русской жизни. Нужны ли примеры, доказывающее эту многоличность русской жизни в зеркале Островского, а также и то, что далеко не все в ней устарело в степени такой, чтобы стать лишь любопытным курьезом отжившего быта? Если нужны, то привести их можно сколько угодно. Не устарел до сих пор «Лес», потому что хотя Несчастливцевы и Счастливцевы пережили большую эволюцию, культура уже до того перевоспитала русского актера, что от прежнего крайне причудливого облика не осталось и следа, но обе эти фигуры так обрисованы Островским, что кроме чисто специального бытового, через них просвечивает еще и некое более глубокое явление русской жизни: в них чуется та бесшабашная и безалаберная удаль, которая только русского человека способна была увлекать на странствие, на пешее хождение {92} из конца в конец великой России. Во времена Островского ходили так трагик с комиком, попадали в какую-нибудь глушь, дремучий «лес», становились там свидетелями вопиющего происшествия и начинали громить «сов» и «филинов». А через тридцать лет после них совершенно так же зашагали толстовцы, немного спустя - горьковские босяки и разные другие «землепроходцы», все задрапированные в тогу гражданской добродетели и неистово гремящие обличительными речами. И до сих пор еще много бродит по России таких доморощенных Цицеронов, постоянно с одной мыслью: «quousque tandem»… Чисто русское явление, немыслимое больше нигде, и одно из его художественных воплощений - два актера из «Леса».
Возьмем ли тип женщины у Островского. Вот наудачу: Людмила Маргаритова из «Поздней любви»… «Я прожила всю молодость без любви, с одной лишь потребностью любить… А ведь я - женщина, любовь - мое право», - говорить Людмила. Здесь - целая трагедия. Всегда и везде человек борется за естественное осуществление своего права, и даже такое святое право, право любви, он должен завоевывать ценою неслыханных страданий. Оглянитесь кругом себя: сколько таких Людмил бродят по свету, нося в своем сердце потребность любви и никогда не имея надежды осуществить свое право. Это все терпеливые страдалицы, чистые сердца, святые русские девушки. А Лариса в «Бесприданнице»? Какой это бесконечно прекрасный, ясный, лучезарный образ, с какой художественной законченностью обрисована Островским психология девушки, на которую все смотрели как на забаву, которой никто никогда не постарался заглянуть в душу, которая ни от кого не видела сочувствия, не слыхала теплого, {94} сердечного слова: эта психология, благодаря тонкому мастерству писателя, становится особенно понятна, близка и дорога всем тем, кто хоть раз в жизни испытал разочарование, сердечную боль, кому судьба была не любящей матерью, а злой мачехой. Люди называли ее бесприданницей, потому что она не могла принести с собою мужу мешка с золотом, но эти тупые, животно-ограниченные люди не хотели и не могли понять, что эта девушка принесла бы с собою тому человеку, который ее полюбил бы, лучшее приданое, какое только можно желать: прекрасную гордую душу и сердце, могущее вместить беспредельную любовь.