Справедливость сказанного подтверждается особенно портретами актрис, у которых грим, за исключением тех случаев, когда сравнительно молодой женщине приходится изображать женщину пожилую, для чего достаточно положить около глаз несколько «гусиных лапок», не играет никакой роли. Пересмотрите, например, в альбоме, посвященном памяти В. Ф. Комиссаржевской, свыше 150 ее изображений в естественном виде и в различных ролях и, минуя внешние подробности костюма, что вы найдете? Что везде - будет ли это сестра Беатриса, Нора, или Лариса, с фотографии на вас смотрит милое симпатичное лицо Веры Федоровны Комиссаржевской, и вы бесконечно рады этим фотографиям, потому что они помогают оживить в памяти ускользающие под влиянием времени черты лица актрисы, которую мы все так любили. Вглядываясь в эти большие глубокие глаза, мы угадывали за ними большую душу, мы чувствовали, что лицо это такое простое, скромное, некрасивое было отражением огромного сложного внутреннего мира Комиссаржевской; через этот мир она проводила всех своих сценических героинь, и отзвуков его с избытком хватало для всех; в ней жила мировая душа и беспредельность ее переживаний, где каждая отдельная грань представлялась значительной и важной для познания глубины человеческого духа, делала то, что всякая роль у Комиссаржевской приобретала особый интерес и новое содержание в отличие от целого ряда ей предшествовавших, не взирая на то, что форма везде оставалась одна и та же: везде перед нами являлось одно и то же лицо Веры Федоровны Комиссаржевской с этими глубокими лучистыми глазами, лицо, скрывавшее за собою мировую душу.
{38} В конце концов, в чем же дело? Что такое талант? Талант вовсе не в том, чтобы уметь бегло сыграть на рояле, нарисовать картину, набросать повесть или изобразить даму с камелиями, потому что все это - лишь техника, а всякой технике можно обучить любого. Для признания наличности таланта надо, чтобы у человека было что сказать, чтобы в нем обитала широкая и чуткая душа, способная к постоянному горению и глубоким переживаниям, чтобы его миросозерцание было хотя и способно к постоянной эволюции, но в каждый данный момент вполне определенно, и чтобы внутренние горизонты его были безбрежны. Лишь при таком утонченном интеллекте человек, если он - художник, получит возможность делать произведения своего искусства, независимо оттого, будет ли это музыка, роман, картина, всегда интересными для посторонних. Величайшие писатели в конце концов выявляли во всех своих творениях всегда только самих себя, и если эти творения мы признаем великими, ибо они глубоко нас волнуют и дают нам материал для размышления, неся в себе ответы на многие наши сомнения, то все это потому, что душа, водившая рукою писателя, огромна, безмерна, как бы вмещает в себя множество других душ, опять же является мировою душою. Л. Н. Толстой всю свою жизнь писал только себя, почему и говорят, что по его произведениям, начиная с «Детства и отрочества», можно проследить всю эволюцию толстовской души в мельчайших ее проявлениях, и если мы говорим, что любим то, или другое его произведение, это значит, что мы любим в них самого Льва Николаевича Толстого, и читая и перечитывая их, везде ищем прежде всего отзвуков его собственной личности.
{40} Возвращаясь к Варламову, мы должны снова повторить, что весь секрет его обаяния заключался в его личности и во всех проистекавших из нее особенностях творчества, которые были глубоко индивидуальны, единственны и неповторимы. Всем бытием своим Варламов непреложно утверждал, что актер не может быть tabula rasa, на которой всякому невозбранно писать, что заблагорассудится: один подойдет, выведет мелом свой идейный символ веры, другой подойдет, сотрет губочкой и напишет свое и т. д. до бесконечности, до тех пор, пока сам актер не обратится в своего рода губку, вбирающую в себя писательскую воду, когда полезную для пищеварения, а когда оное пищеварение весьма расстраивающую, губку, которую для удовольствия посетителей выжимают на сцене каждый день от 8 до 12 часов вечера. При взгляде на Варламова, становилась вполне очевидной ложь утверждения, будто актер служит лишь передаточной инстанцией между автором и публикой, так как в самом себе не имеет никаких элементов, пригодных для художественного творчества; он не может быть материалом искусства. Если бы это было так, конечно, об актерском творчестве тогда не могло бы быть и речи, как и вообще немыслим оказался бы и самый театр. Театр состоит в бесконечном многообразии творчества, и в этом его особенная, ему одному присущая ценность. Всякий автор в конце концов дает лишь руководящую нить, заключающуюся в словах. Но одни слова, при большей или меньшей {41} степени их важности, еще не составляют театра. Последний начинается лишь тогда, когда возникают переживания, зависящая от актера, и то, что они от него зависят и не поддаются никакому точному расчету техники, и выдвигает личность актера в сложном аппарате сценического действа на самое первое место, привлекая сюда и наибольшее наше внимание. В самом дел, как же обойтись без этих переживаний и настроений? Что тогда останется вообще от актера? Бездушный манекен на веревочке, не более. И то, что актер занят во всеоружии своей техники воспроизведением жизни на сцене, особенно углубляет вопрос о ценности актерской личности, о значительности его собственных переживаний. Да и как же иначе? Чем другим может заниматься на сцене актер? Что сталось бы с Варламовым, если бы его заставили предаваться абстракциям, когда именно творить живую жизнь на сцене и составляло единственную заботу, весь смысл его существования? Техника актера в соединении с особенностями его индивидуальности приводит к созданию сценических образов, единственному, что ценно на сцене и что глубже всего прочего западает в душу зрителя. То, что дело - не в словах автора, а в самом актере, разнообразии склада актерского таланта, доказывается очень просто. Возьмем для большей ясности два примера: один из области чистого быта, другой из мира идей. Вот купец Ахов из комедии Островского: «Не все коту масленица». Когда Варламов играл Ахова, это был один тип; если его сыграет Давыдов, получится совершенно другой тип; возьмется за его изображение московский Рыбаков, будет третий тип и т. д.: в каждом данном {42} случае образуется другой Ахов, все будут разные Аховы, у которых общим связующим звеном окажутся лишь слова Островского. Если актеры будут равнокачественны по таланту, то и Аховы, ими изображенные, выйдут равнокачественными по силе их жизненной выразительности, причем это отнюдь не значит, будто в каждом отдельном случае получится расхождение с Аховым Островского, потому что, поскольку Ахов у автора является результатом его личных наблюдений над жизнью, отраженных сквозь призму художественного воображения, постольку же и Ахов актера является в свою очередь плодом его личных наблюдений над окружающей действительностью, или способности к творческой отгадке; весь вопрос сводится к тому, чтобы актерское воображение умещалось в ограничительных рамках, поставленных текстом роли, что допустимо, конечно, при том условии, если автор и актер равно талантливы, иначе в случае перевеса одного над другим всегда окажется, что либо автор подавляет актера, либо последний совершенно покрывает автора; в сем втором случае торжество самодовлеющей личности актера будет еще бесспорнее, и в жизни Варламова это наблюдалось на каждом шагу, во всех тех случаях, когда роль по своему содержанию явно не соответствовала обширному диапазону его творчества.
Второй пример из мира идей. Некоторые готовы были утверждать, что раз Шекспир создал вполне совершенное произведение, то его незачем представлять на сцене, потому что оно не нуждается ни в какой пластической иллюстрации. Но это значит попросту ничего не понять в существе актерского творчества, вообще во всем деле, которым занят театр. Шекспир создал «Гамлета». Что это значит? То, что {43} поэт дал миру идею Гамлета. Он сделал это один силою своего колоссального таланта, между тем, как иные идеи возникают в человечестве, так сказать, соборным путем. Далее, что делает актер? То же, что и всякий другой художник, воплощающий в той или иной форме существующую в уме человечества идею: он сливает свое понимание идеи с тем, которое живет в нас, и дает ей новую форму; всякий художник носит в своей душе определенный образ и выявляет его в стихах, в бронзе, в мраморе, на полотне. Существует, положим, идея Мадонны, данная человечеству религией. Рафаэль сообщает этой идее то внешнее воплощение, которое соответствует образу, выношенному художником в своей душе, Тициан дает ей другое выражение в зависимости от его индивидуальности, Мурильо опять другое, и т. д. до бесконечности, сколько художников, столько будет различных воплощений одной и той же идеи, и мы, глядя на них, полюбим то, которое, независимо от линий и красок, т. е. внешней формы выражения, окажется ближе нашей душе по своему внутреннему содержанию. Существует идея Гамлета, идея всеобъемлющая по глубине своего значения. Один актер, положим, X., дает ей то выражение, которое будет зависеть от сложившегося в его душе образа Гамлета, У. проявит иное толкование, Z. - третье, и т. д. до бесконечности, в прямой зависимости от индивидуальных свойств таланта, и, как нельзя исчерпать идеи Мадонны по ее великости, точно так же невозможно исчерпать и идеи Гамлета, привлекающей нас с особенной силой при сценическом воплощении. Только тогда и начинается жизнь драмы, когда она попадает на подмостки. Сколько бы мы ни читали «Гамлета», все же настоящее глубокое впечатление мы получаем {44} от него только в театре, потому что актер выявлением своего духа, мастерством своей игры, обнаруживает перед нами все тайное, скрытое в слове и часто по ту сторону слов, одной своей интонацией он освещает ускользнувшее от нашего внимания при чтении, драма Гамлета становится нам ближе и понятнее, так как мы видим ее воочию, почти осязаем, а не только воображаем в момент чтения; это большая разница: если бы можно было довольствоваться одним воображением, не нужны были бы театры, а мы с большим удобством оставались бы дома. И чего стоили бы Гамлеты Кайнца, Поссарта, Барная, Муне-Сюлли, Сальвини и Росси, если бы актер был только рупором для чужих слов? В том то и дело, что в каждом из этих Гамлетов нас интересует все, продиктованное личною индивидуальностью его творца, актера, и чем эта индивидуальность ярче, чем богаче внутренний духовный мир актера, тем тоньше становится внешнее воплощение поэтического образа. Везде личность художника стоит на первом плане. По произведениям художника судят о его личности, по ним находят путь к святая святых его души, потому что хотят в блеске души видеть присутствие Божественного начала и поклониться ему. Актер такой же художник. Разница лишь в том, что он не придумывает сюжетов. Но и Шекспир их не придумывал, а что вышло? Затем отличие мастерства актера от всех прочих в том, что создаваемые им образы, являясь в нем самом, с ним же вместе и исчезают. Но точно также по этим эфемерным созданиям вечерних грез в лучах рампы мы готовы восходить до души актера-художника: не почиет ли в нем Божественное начало? И здесь личность актера стоит на первом плане. Мы подчиняемся ее обаянию, если она настолько крупна и величественна, что может заключать в себе нечто повелительное.