По нашему мнению, строка о человеке на троне уточняет первую («Будь страстей своих владетель»). Человек — это тот, кто имеет слабости и недостатки, но стремится их преодолеть, иначе говоря, победить свою греховную человеческую природу. Во избежание сомнений в трактовке страсти как греховного начала Державин ставит рядом слово добродетель (ср.: «Но последний, добродетель зарождаючи в нем, рек»). По Державину, быть человеком значит иметь власть над страстями или над грехом — т. е. обладать качеством, проявляющим в человеке образ и подобие Божие, или же богоподобие в христианском смысле[7]. Тем не менее, «языческая» трактовка монарха как бога, пусть и в метафорическом смысле, не снята окончательно (ср.: «Знать, родился некий бог!»), а лишь смягчена и трансформирована. Это становится очевидным в строке «Возрастай, наш полубог!» и затем в финальном стихе «Соравняйся с божеством», в котором под божеством, как явствует из контекста, подразумевается Екатерина II.
Эта новая, усложненная концепция природы монарха развивается Державиным в «Фелице» (1782). Новаторство и необыкновенный успех оды основывался, среди прочего, на том, что, создав образ Екатерины-Фелицы — богини с «человеческим лицом», Державин удачно вписал его в новый литературный и политический контекст, но не отказался от идеи богоподобия монарха, заданной предшествующей традицией.
Человечность Фелицы — это и ее «приземленность» («Почасту ходишь ты пешком, / И пища самая простая / Бывает за твоим столом»), и гуманность — в традиции просветительского гуманизма[8]. Но концепция в целом оказывается гораздо сложнее просветительской идеи о гуманном правителе. Царица изображена как учитель и образец добродетели. В первых строках оды выделен тот дар, о котором говорилось в «На рождение в Севере…»: Фелица должна научить «укрощать страстей волненье».
Ода Екатерине строится на противопоставлении развратных подданных, о которых сказано цитатой из Псалма: «Но всякий человек есть ложь» (ср.: «всякий человек ложь» — Пс. 115:2), и богоподобной Фелицы. Если вначале обращение «Богоподобная царевна / Киргиз-Кайсацкия орды!» может восприниматься лишь как указание на сказку Екатерины — текст, с помощью которого закодирована ода, то строфы 22—24 отчетливо проясняет смысл, вкладываемый поэтом в слова о богоподобии монарха:
Только добродетельный человек («страстей своих владетель»), живущий по Божьим законам, может стать человечным монархом. Об этом гуманизме говорится много на протяжении всего текста и, в частности, в строфе 14:
Богоподобие оказывается, в конечном итоге, не привилегией, дарующейся вместе с венцом, а свойством, которое монарх должен в себе воспитать. У Державина гений лишь зарождает добродетель в будущем царе (ср.: «добродетель зарождаючи»), а Фелица изображена как победившая искушения («Мурзам твоим не подражая…») и ходящая, в отличие от подданных, «света путями».
Однако и в этой оде Державин не достиг полной ясности в вопросе о природе монарха. Поэт стремится и сохранить идею его сверхчеловеческой природы[11], и оставить за читателем возможность трактовать ее в метафорическом смысле (как, заметим, и большинство одических образов). В строфе 18 Фелица как будто бы отождествлена с небесным явлением: «ангел кроткий, ангел мирной, / Сокрытый в светлости порфирной, / С небес ниспослан скиптр носить»[12], но контекст скорее указывает на употребление слова «ангел» в переносном смысле (добрый правитель, делающий своих подданных счастливыми).
Итак, проблему Человека на троне предстояло развивать и решать поэтам следующего поколения — карамзинистам.
Радикальные преобразования оды Державиным поставили жанр на грань самоликвидации. В условиях, когда практически любое стихотворение стало именоваться одой, могло быть несколько вариантов последующей судьбы поэтического панегирика: 1) его исчезновение; 2) радикальная смена предмета и, соответственно, функции (ср. оды «Вольность» Радищева и затем Пушкина); 3) маргинализация хвалебной оды, оттеснение ее на периферию, что одновременно делало любое обращение к ней особо знаковым, в первую очередь, когда это касалось поэтов, чье творчество ни в сознании современников, ни в памяти потомков не ассоциировалось с панегиризмом по преимуществу — Карамзина, Жуковского, Вяземского, Пушкина и др.
7
На следующем этапе трактовки темы человека — в «Московском журнале» Карамзина (1791) — человеческие слабости и недостатки уже поэтизируются. Об этом писал Ю. М. Лотман в специальной главе «Что такое человек?» своей книги «Сотворение Карамзина», анализируя статью «Из записок молодого человека»: «именно обыкновенный, наделенный всеми слабостями, <…> человек и есть человек в подлинном значении этого слова» (
8
Этот аспект хорошо разработан исследовательской традицией, что дает нам возможность на нем не останавливаться.