Выбрать главу

— Раз, два, три…

Бокельсон нанес удар, и голова барана покатилась на землю. В то же время Ян сделал крутой поворот на каблуке, как это делает палач, и протянул секиру подоспевшему парню, чтобы он вытер кровь.

Струбб, увидя удар, с минуту оставался недвижим от изумления. Потом он бросился на шею любителя и, захлебываясь от радости, воскликнул:

— О, как жаль, что вы не сын мой, мастер! Я бы отдал за это два пальца моей руки, хоть они мне и очень нужны для пытки. Нет! Такой ловкости я еще никогда не встречал у начинающего, даже если он уж с год работает над головами животных!

Ян и сам, по-видимому, был удивлен.

— И это все? — спросил он, с возбужденным видом указывая на мертвое животное.

— Ну, да, конечно, сын мой! — продолжал с тем же восхищением Струбб. — И самая толстая шея преступника не потребует больших усилий. Да ты прямо как-будто родился для этого искусства! Вы мне позволите, мастер, говорить вам ты. В жизни моей я не встречал такой удивительной сноровки и такой быстроты соображения, как у вас. Чего бы я только не дал, если бы вы могли заменить меня послезавтра!

— А что такое? В чем дело? Ваши слова возбуждают во мне любопытство.

— О, да вы, наверное, уезжали куда-нибудь; не то поняли бы, в чем дело! Послезавтра мы казним детоубийцу-мать. Гудулу из дома Гербринка. Вы, наверное, помните эту историю, случившуюся месяца три тому назад? И вот, на мое несчастье, судьи приговорили ее к отсечению головы: ведь она некоторым образом благородного происхождения. Простые девушки в таких случаях обыкновенно подвергаются утоплению в мешке или прямо так, кому что больше нравится. Ну, так вот, утопление — это уже дело моих слуг, хотя и под моим наблюдением; а что касается отсечения головы, этого уж я никому передать не могу. Да и заместителя мне не найти! А между тем рука моя слабеет, и главное, жалко мне бедную девушку. Боюсь, как бы не нанести ей неловкого удара!

— Но разве и в сердцах палачей находится место состраданию? — спросил Ян с явной насмешкой.

С достоинством ответил ему старый палач:

— Мы такие же Христовые дети, как вы и как все крещеные люди. Наше ремесло не доставляет нам радости, мы совершаем лишь наше дело с молитвой и сокрушенным сердцем, потому что приговор должен быть так или иначе исполнен. Но больше всего меня огорчает, когда приходится вырывать с корнем молодую жизнь, уничтожать существо, которое могло бы осчастливить многих людей и преступление которого часто проистекает скорее от слабости, чем от злой воли… Поди сюда, Франц! Возьми эти топоры, отнеси их и почисть… Да, мастер Ян, мы знаем, что такое человеческая слабость! Мы знакомимся с нею в разных ее видах, в застенках, в тюрьмах и на кровавом помосте. Человек — от природы робкое существо. Когда страсть или какой-нибудь соблазн приводят его на край крыши, он скорее бросится головой вниз в пропасть, чем — ну, как бы вам сказать? — чем выбрать другой путь или средство к спасению, большей частью имеющееся налицо.

Мастер, проговорив эти слова, приложил палец к губам, как бы намекая на нечто такое, чего не выскажешь так просто. Лицо его приняло при этом выражение такое лукавое, что все его достоинство, хранимое до сих пор так строго на лице, сразу исчезло.

В начале этой поучительной речи у Бокельсона совсем было пропала охота излагать ему свое дело. Но он был в достаточной мере знаток человеческой души, и потому последние слова Струбба вернули ему мужество. Он принял беззаботный вид и сказал:

— Когда вы начали говорить, я вас сразу понял; но должен сознаться, что конец вашей речи для меня не совсем понятен. Не можете ли вы мне пояснить, что хотели вы выразить последними словами?

Струбб оглянулся вокруг. Убедившись, что Франц не торчит подле и не подслушивает, он обратился снова к Бокельсону и сказал дружеским тоном:

— С таким смышленым человеком, как вы, лучше всего объясниться примером, не правда ли? Ну, вот, возьмем хотя бы настоящий случай.

— Если бы Гудула правильно поняла свое положение, она обратилась бы за советом к разумному и доброжелательному человеку и при помощи весьма простого целебного средства устранила бы вовремя то самое, что она уничтожила потом насильственным образом. Зачем ей было ждать, пока дитя выдало себя криком и навлекло на нее вечный позор? Ребенок все равно, так или иначе, был обречен на смерть; зачем же мать вырыла себе подле него позорную могилу, когда она могла еще жить, чтобы каяться, исправиться и быть еще когда-нибудь счастливой?

Бокельсону стало не по себе во время этой странной речи, хотя в сердце его уже зарождалось дьявольское предчувствие исполнения его намерений. Для него становился теперь понятным страх, внушаемый народу седым палачом; становилось понятным, почему приписывают ему чародейство, несмотря на его цветущие щеки, белые волосы и благочестивые речи. Как бы то ни было, он видел перед собой теперь осуществление своих давних желаний, этот униженный сын гравенгагенского старосты. Он чувствовал это и сознавал, что видит перед собой родственную душу, готовую откликнуться на его зов.