Эстерхази знал об Австрии не так уж много, кроме того, что грядущий Европейский Конгресс пройдёт в Вене. В основном доктор размышлял, как же приятно находиться в этой горной твердыне, вдали от Беллы (и от Вены, если на то пошло) и её треволнений, как спокоен и надёжен ещё не старый Попофф, и как просто и отрадно он выглядит. В этот момент входит кто-то незнакомый — старуха, которая не разделяла это мнение. Ни капли.
— Да что же такое, на тебе ни рожи, ни кожи, — напускается она на князя. — Смотри, смотри! в усах крошки, дышишь вудкой, на жилете винные пятна, волосы как разворошённая копна, рубашка с прошлой недели; что за вид для горного князя и потомка Его Преподобия — прямо не знаю — вся моя жизнь прошла впустую, выплеснута, как смывки; чтоб у тебя ячмень вскочил, выкормыш сивой свиньи; где свежий хлеб к зупу, свежий хлеб к зупу? Праведники во Чистилище, на кухне хоть кто-то занимается делом? — Не прекращая вопить и браниться, она уковыляла прочь; дряхлая и тощая, ничуть не живописная, костлявая и с крысиными зубами, оставив за собой отзвуки голоса — словно затёртый цилиндр одного из новомодных фонографов: эдисонолы, как их называли — и благоухание лука и подмышек.
Эстерхази предположил, что это мать, тёща или, возможно, бессменная особенная тётка; будь она любовницей или женой, её давным-давно скинули бы с Утёса Медвежьего Клыка с парочкой чугунных чушек (которые позже принесли бы обратно) на каждой ноге. Но…
— Она была моей кормилицей, — поясняет князь Попофф, чьи скрытые таланты, как видно, включали и телепатию; — теперь, конечно, кормилица мне требуется, как второе отверстие в седалище, но я никак не могу её выгнать.
— Без сомнения, она очень преданна, — бормочет в ответ Эстерхази.
Попофф с басовитым кряхтением чешет лохматую грудь. — Ты так думаешь? — интересуется он после. — Говорю тебе, она бы мне зуп отравила, если б посчитала, что сможет вертеть моими сыновьями так, как вертит мной. Смоем это вином, — предлагает он, проливая на скатерть изрядную лужу и лишь чуть больше — в бокал гостя. Такая старинная возвышенная учтивость, по обычаю гор, видимо, должна была успокоить Эстерхази и избавить его от смущения, если он сам немножко прольёт мимо; как тактично, верно? Но не по мнению Униатского экзилиарха, преподобного Иоахима Уззии, док. теол. из Иллинойса, который объявил это языческим возлиянием и написал обличительный памфлет. Этот Униатский экзилиарх никогда не отваживался приблизиться к горным княжествам и на сотню миль, поскольку князья определённо сожгли бы его заживо на общих и традиционных основаниях, прежде чем вмешалось бы правительство; возможно, выказывая учёность, а, возможно, из благоразумия, преподобный опубликовал памфлет на древнеармянском языке, несомненно, ради наставления и просвещения любых древних армян, которым попадётся эта книга. Армяне современные, тактичнейшие из всех живых людей, переплели подаренный им экземпляр в тиснёный сафьян и поместили его в зарешёченный книжный шкаф, в своей Гильдии, в Белле, а ключ от шкафа тут же потеряли. И мирно продолжили заниматься помолом и обжаркой кофе лучших сортов, промыванием ковровой шерсти, козьей шерсти и свиной щетины; чисткой ковриков всех лучших домов Беллы (в худших почитали за счастье два-три раза за всё царствование покрывать затоптанные полы свежим камышом), включая дом Сахиба Джем Джема; и выращиванием определённого сорта проса, которым городские татары любили кормить своих домашних певчих птиц— но, наверное, теперь уже не осталось таких армян, столь замечательных людей; вряд ли их вообще кто-то заносил в торговый баланс. Прежде — быть может. А может быть и нет.
— Вот как? — отзывается Эстерхази, тут снова заходит нянька, со свежим хлебом и снова выходит, потому что его недостаточно. — Разумеется, ведь говорят, что слуги этого древнего дома…
— …остаются таковыми навеки, — машинально договаривает князь Йохан; — или, во всяком случае, очень надолго.
— …славятся своей верностью и услужливостью.
— Древнего дома, — уточняет князь, принимаясь за свой зуп. — А не какого-то определённого его члена. Постой! Дай-ка, я растолку тебе несколько перцев, а то зуп будет пресным, как кукурузное толокно — он проделывает жест — даже несколько жестов — и малахитовый пестик заскрежетал в халцедоновой ступке (возможно, оба этих предмета когда-то украшали стол Великого Комнина в Трапезунде, прежде, чем кони и всадники Османской Турции налетели с востока… и налетели опять… и опять… и опять…) — ступка и пестик грохочут: ни одна видимая и телесная рука их не касается. И уж явно не те, что принадлежат князю, облокотившемуся о стол поодаль. Он ждёт изумлённого возгласа своего гостя, доктора Эстерхази.