Выбрать главу

— Видите… — сказал князь Болотнев. — Ну вот и я так же, как и вы… Я не пошел в народ, что теперь в некоторых слоях общества так в моде.

— Почему?.. — спросила Вера.

— Потому, Вера Николаевна, что, по глубокому моему убеждению, научить какого-нибудь мальца грамоте хуже, чем научить его пить водку.

— И без науки отлично умеют пить, — пожимая плечами, желчно сказала графиня Лиля.

— И хорошо делают… Кто пьет, тот правду разумеет, для того жизнь копейка, тот спит в жизни, а кто спит, тот не грешит, ибо не видит всей глупости и бессмысленности жизни.

— Всякой, князь?..

— Всякой, Вера Николаевна… Позвольте — вот скамейка… В ногах правды нет… Давайте сядем.

Вера охотно согласилась, пришлось сесть и графине Лиле. В присутствии этого человека — пьяного — она теряла почву под ногами. Князя Болотнева она знала с детства. Князь принадлежал к верхушке Русской аристократии. Гедиминович по женской линии, с примесью татарской крови по мужской, он был бы везде желанным, если бы не его странности, не его нигилизм… Отец выгнал князя из дома за то, что его выпустили из Пажеского корпуса в штатские — и не по болезни или физическому недостатку, с этим старый князь еще помирился бы, но из-за «внутренней непригодности к военной службе». То есть из-за его убеждений. «В шестнадцать лет, какие могли быть убеждения у этого распущенного мальчишки?» Графиня Лиля поджимала губы. «Вот что ужасно, — думала она. — Измена дворянства… Эти отвратительные декабристы… Со времен Чаадаева пошло!.. А теперь этот мерзкий князь Кропоткин, удравший за границу и, говорят, там, в Париже, в семидесятом году сражавшийся имеете с коммунарами! Какие гадкие пошли люди и нашем кругу. Тоже и граф Лев Николаевич Толстой. Фет говорил, что Толстой сказал, когда узнал о неудаче покушений Каракозова на Государя: «Для меня это был «coup de grace»[17]… Откуда в людях нашего круга эта звериная, дьявольская злоба?.. Толстой, когда ему сказали, как восторженно принимал народ Государя после покушения, сказал: «Сапоги всмятку — желуди говели…» Подумаешь!.. Умно сказал!.. Князя Болотнева отец прогнал, а ему хоть бы что?.. Доволен. Точно гордится споим положением. Хвастает… Подумаешь!.. Есть чем гордиться — отец прогнал!.. Соня Перовская, милая, светская, глупенькая барышня ушла из дома… В народ пошла от отца с матерью! Сколько горя доставила родителям!.. Какой ужасный век!..»

Графиня ежилась. Ночь была теплая, но графине под шелковой мантильей, подбитой легким мехом, казалось холодно.

«Подумаешь!.. И все это идет под флагом любви к ближнему, христианского учении, жертвенности, справедливости, самопожертвования и иных добродетелей, а на деле приносит одно зло, ненависть и вражду…»

На темном небе играли звезды. Воды залива отражали их. Море казалось черным. Вдали на пристанях казенной и купеческой’ горели огни на судах. Лодки с фонариками ходили подле темных плотов со столбами, точно с виселицами. Там шли окончательные приготовления к фейерверку.

У ног графини Лили утихавшие смиряющиеся морские волны с ласковым шепотом лизали нежный песок. От наломанных прошлогодними бурями черных камышей пахло илом, водой и рыбой.

Прекрасен был мир.

Углубившаяся в свои мысли, графиня Лиля прислушалась. Теперь говорила Вера. Она говорила этому пьяному с такой искренностью, точно исповедовалась перед ним.

— Как все то, что вы говорите, ново, князь!.. Я все эти дни сама не своя… Была… и так недавно, спокойна, так глубоко, глубоко, до дна души счастлива… и вот — оборвалось… Третьего дня это случилось… Тут готовили иллюминацию и… матрос убился… на моих глазах… И знаете, так жутко стало и точно — пелена с глаз… Как же это можно так? Какой ужас тогда жизнь!.. Нога дергалась, и жизнь ушла… И стало так тихо… И страшно, князь… Смерть. Я раньше никогда об этом не думала… А тут задумалась и вот не могу… не могу… жить…

Вера замолчала и сидела, опустив голову. Князь достал трубку и, не спрашивая разрешения дам, стал медленно, со вкусом раскуривать ее.

— Вот оно, — начал он отрывисто, между затяжками, пыхтя вонючим дымом дешевого табака, — вот именно то, что составило основу моего мышления. Это я и от Кропоткина слышал… Ему брат из-за границы писал. Впереди каждого человека ожидает смерть. И это единственное в жизни, что верно и неизбежно. Там, о богатстве, славе, здоровье можно гадать, предполагать, ожидать — о смерти гадать не приходится: она придет!.. Ну, а если так, то для чего и трудиться?.. Я мог бы быть офицером… там, скажем, кавалергардом каким-нибудь… Подтягивать, пушить людей… «Э, милый мой, — передразнил князь кого-то, — как, любезный, стоишь!.. Я тебе в морду дам, понимаешь, братец ты мой»!.. Чувствуете, Вера Николаевна, всю эту игру слов и выражений. Это же прелесть!.. А для меня это ужас!.. Служить, даже ничего по существу не делая, — это труд… А мне труд противен. Если впереди смерть, то для чего и трудиться?.. Так, кажется, где-то и в Евангелии сказано. Вредная, знаете, книга… Пробовал я читать… «Фауста» Гете прочел, Гершелеву «Астрономию», «Космос» Гумбольта, «Философию геологии» Педжа, «Капитал» Маркса, «Бог перед судом разума» Кропоткина — все запрещенные книги, все о том, что Бога нет, а есть материя и в ней борьба за существование. Капля воды под микроскопом, в ней микробы — вот и весь наш мир… А затем — смерть… то есть — ничего. Ну так и жить не стоит…

— Послушайте, князь… Вы говорите это девушке, да еще так сильно потрясенной нервно.

— Я, Елизавета Николаевна, не учу… Я не пропагандирую. Я ведь рассказываю о том, что сам пережил и перечувствовал… Мне ведь, знаете, трудно. Ужасно, знаете, трудно без Бога… А нужно… Нужно приучать себя к этой мысли, что спасения нет и быть самому в себе.

— Не проповедуете?.. Не учите?.. Подумаешь!.. Да ведь то, что вы сейчас говорите, и есть самая страшная проповедь анархии.

Графиня Лиля старалась быть спокойной. Она боялась, что лицо ее снова покроется пятнами и станет некрасивым.

Сзади из парка, приглушенные деревьями, неслись звуки музыки. Придворный оркестр играл увертюру из «Жизни за Царя». Сердце графини сжималось от восторга и любви к Государю, и так было досадно, что приходилось сидеть у моря с этим пьяным, а не быть там, где в пестрых лампионах горят плошки на мачтах, и где светло от керосиновых фонарей, где людно-весело, и где можно услышать, о чем говорил Государь, какие награды будут в полках Кавалергардском, Кирасирском Ее Величества и Лейб-Драгунском, где Шефы — именинницы сегодня. А приходится слушать глупые разглагольствования пьяного князя.

Теперь князь вяло и скучно говорил, точно резины жевал.

— Я пью… Я не напиваюсь… Напиваться противно. У меня желудок слабый — последствия отвратительные… А то иногда я хожу все утро по городу. Грязь, слякоть, лужи… Едва не попаду под извозчика… Сумерки, осень, дождь… Это я люблю… Петербург тогда точно призрак. Величествен и страшен. Гранитная панель, гранитные дома, мраморный темно-серый дворец… И Нева!.. В Неве в такие вот осенние сумерки есть что-то волнующее и страшное. Того берега не видно. И хорошо, что не видно… Там крепость… Бррр!.. Черные волны плещут в гранит набережной. У пристани внизу качаются ялики. Точно край света… И станет страшно… Я приду домой. Ноги сырые, в комнате холодно. Растапливать печь — лень. Зачем?.. Я укроюсь сырым пледом и вот тогда — пью… Немного. Три, четыре шкалика… Побежит тепло по жилам. Я лежу на жесткой койке и думаю. Часто я думаю о самоубийстве. Но и самоубийство — труд… И тогда — разные мысли… Знаете какие?! Простите, но мы все — идиоты! Вы слыхали — молодежь, студенты, курсистки в народ идут… Что-то делать. Мне это ужасно как нравится: «Нужно что-то делать». Так ведь и у декабристов было. Им нужно было убивать Государя и всю Царскую семью, а они?.. Что-то делали… Больше болтали, впрочем… Да и теперь. Что-то делать, а там все само собой выйдет… Нет, знаете, Аракчеевы, Петры, Фридрихи — они умнее были. Они знали что нужно делать. Разводы караулов, смотры, шагистика, ружейные приемы — это не что-то… Странные мысли… Так и лежу… часами. И времени не вижу.

вернуться

17

Смертельный удар. (франц.)