Как далеко зашёл этот упорный разлад между народом и верхами русского общества, принявшего всё-таки реформы Петра, можно угадать из народного же словотворчества. Когда русские верхи настолько отдалились от своего народа, что перестали говорить с ним на одном наречии, тогда народ и назвал их «шаромыгами», обнаружив своё понимание милых европейских светскостей – Cher ami. А заодно, назначив себе вечную дистанцию от государства, от чиновника, от казённой культуры. Определив для себя и смысл, и качество власти этой, и всей культурной элиты. Пушкин вернул отечеству настоящий наш язык. Но даже и он иногда говорил по-русски чистым французским языком. «Сделалась метель», ведь это же прямая калька из какого-нибудь Шарля Нодье.
Ну и вот ещё какое дело. Это ведь при Петре окончательно оформилось то рабское, подобострастное отношение к загранице, ко всякому иностранцу, которого нам, наверное, так и не истребить. Любой проходимец, шарлатан и бездарь, каких и у нас у самих хоть пруд пруди, нам милее и диковиннее, если он с иностранным клеймом. Взгляните хоть на сегодняшние афиши, в излишнем и черезвычайном изобилии развешенные по русским городам и даже весям. А ведь вся эта тлетворная назойливая перелётная саранча неплохо кормится, опустошая непрочное духовное пространство и жидкие наши карманы. Это ведь тоже, если вдуматься, наследие Петра. Духовный исполин Чехов, вынужден был сознаться, что выдавливает из себя раба по капле. А ведь это он таким макаром протестовал против того худшего, что навязал России Пётр. Значит, оппозиция петровского времени никуда не исчезала. Злословить власть тихомолком Россия научилась при Петре. И непрерывно занимается этим до сей поры. Отдалённые искры политического заговора в России всегда тлели на каждой кухне. Тот, кто сможет соединить и подуть, как следует, на эти тлеющие огни, получит пожар. Это потому, как полагает тот же историк Иловайский, что при Петре русский человек окончательно сформировал в себе рабскую психологию, но не навсегда забыл о воле. Надо думать, что у царевича неплохо было развито и чутьё политическое, поскольку эту тайную оппозицию, этот постоянно сжатый, потный от напряжения кукиш в кармане он думал обратить в реальную силу. Он знал, в чью сторону направлен этот кукиш. И это давало ему надежду. Царевич чувствовал нервный пульс потревоженной России. В определённой степени держал руку на этом пульсе.
Долгое время, лет двадцать, Пётр, не сказать, чтобы основательно, но осознанно, готовил его всё же к наследованию престола. Забота о воспитании наследника, тем не менее, выглядела крайне неосмотрительно. После того, как он, царь, засадил в монастырь его мать, и вплотную занялся великолепной рутиной собственного вхождения в историю, он полностью упустил сына из виду. Рядом с царевичем моментально образовался слой придворных неудачников и невостребованных честолюбцев. Имевшие свои резоны и страхи, они восстановили сына против отца. Уже лет в пятнадцать родитель ему «омерзел всеконечно». Меншиков озаботился приставить к нему педагогов, которые научили его пьянству. Первым его учителем был Никифор Вяземский, во всём похожий на Никиту Зотова, первого учителя самого Петра, возглавившего позже Всепьянейший собор в царёвом негласном министерстве потех и шутовства. Главное, великолепный князь Меншиков скоро понял, что рассчитывать на приязнь царевича ему не приходится. Алексей Петрович был убеждён, что место в государстве, которое должен бы занимать он сам, прочно занято уже бывшим базарным лотошником. Тот ворочал государственным делом вместо наследника престола, когда Петра не было у державного руля. И выходило, что Меншиков стоял очень часто к этому кормилу ближе самого царя. Кормило его кормило.
Петровское следствие по делу царевича, наряженное раздольно и с оглушительной помпой, обнаружило обширный и опасный заговор, грозивший России гибелью безвозвратной. Так ли уж серьёзен был этот заговор для Петра?
Лично для меня этот вопрос получил вдруг принципиальное значение. Он мог уменьшить образовавшуюся тяжесть в душе, где-то там, где бережём и лелеем мы тайную гордость за прошлое, которое может унизить или возвысить каждого из нас, какими бы равнодушными мы не прикидывались к нему.
История остаётся частью нашей сути, сколько бы не учили нас неуважению к ней. У человека можно отнять всё, даже инстинкты. И, если не станет у каждого из нас этого интуитивного чувства принадлежности к осмысленному, в лад продолженному до сего дня прошлому, мы окончательно станем толпой, а не народом. Мне хочется знать Петра мудрого, а не озлобленного. И потому с некоторой поры касаюсь я страниц истории нашей со страхом и трепетом. И жаль мне порой, что документа нельзя утаить и поправить.