— Отцы и братия всем собором, по повелению вашего царского величества, изобразили все подходящие к настоящему прискорбному событию изречения Священного писания, как из Ветхого, так и из Нового Завета, — тихо отвечал отец Феодосий, уклоняясь от прямого ответа, как будто не понимая, что вся цель царя была получить положительное разрешение от пастырей на прекращение всякой силы клятвенного обещания, данного царем за возвращение в отечество сына.
— Все изображенные изречения ваши, святитель, к моему скорбному делу неподходящи, да и не узрел я в них никакого светильника к уврачеванию моего страшного недуга и к наставлению себя, — возразил государь, видимо недовольный уклончивым ответом архимандрита.
— Собор, великий государь, яко из нижайших рабов, не осмелился возвысить своего дерзновения преподать советы своему, Богом венчанному царю, сердце которого в руце Божией.
— Знаю, знаю, святитель, — нетерпеливо перебил государь отца архимандрита, — но ведь я есмь человек, а следовательно, и подвержен человеческим немощам… Скажи же ты мне сам свое мнение о резолюции представить сына суду гражданскому?
— Мне, как самому нижайшему из твоих рабов и самому недостойнейшему из пастырей, не подобало бы дерзать на подобную смелость, но как ты сам повелеваешь сие, то скажу тебе, государь: повремени, помысли мало, да не будеши потом каяться…
— Нет, святой отче, не чаю я никакого исправления. Злу мера грехов сына моего преисполнилась, и всякое милосердие от сего часа в тяжкий грех мне будет и пред Богом, и пред славным царством нашим, — решительно высказал государь.
Если бы кроткий голос отца Феодосия был высказан более твердо и если бы он был поддержан другими голосами, то, быть может, он и имел бы благотворное влияние, но другого голоса не нашлось…
Несмотря на громадность — из ста двадцати семи лиц — судебного верховного персонала, со всеми его разнообразными тайными стремлениями, видами, надеждами и интригами, каждый член этого высокого персонала невольно чувствовал себя в положении автомата, действующего по воле внешней силы, подавляющей всякую тень самостоятельности. Сила эта олицетворялась в особе светлейшего князя Александра Даниловича как представителе мнения, желания и воли самого государя. Правда, многие из приближенных персон к государю видели, насколько прежнее беспредельное доверие к любимцу пошатнулось, многие имели случай слышать от самого государя не совсем лестное мнение о любимце-князе[21], но тем не менее никто не решился бы идти открыто вразрез княжеской воли, так как все знали, что эта воля, поддержанная государынею, в конце концов все-таки возьмет верх и заставит дорого поплатиться за попытку. Конечно, многие из членов верховного суда тайно относились сочувственно к царевичу, сердечно жалели его, сам князь Яков Федорович Долгоруков при первой вести о возвращении его в отечество рыдал и трясся от горести, по рассказу очевидца, но ни он и никто другой не мог помочь, да, может быть, и не хотел, ввиду уничиженного, низко упавшего нравственного состояния царевича. Все понимали, что каждое неосторожное, даже косвенное слово в защиту заранее обвиненного было бы принято за сообщничество, бунтовство и навлекло бы на смельчака такую же кровавую расплату.
Верховный суд выслушал все показания царевича. Казалось бы, вся сущность дела была выяснена до очевидности, но, несмотря на то, по желанию Александра Даниловича суд нашел неясности, неполноты и определил снова допросить царевича в своем присутствии, собиравшемся в здании сената, а потом подвергнуть как царевича, так и других обвиняемых обыкновенному розыскному производству.
Царевича привели в сенат. Переезд с мызы в Трубецкой раскат Петропавловской крепости произвел на царевича даже отрадное впечатление. Жизнь на мызе, под строгим присмотром неусыпных аргусов, под караулом Преображенских солдат, не отходивших от него ни на глаз, казалась ему невыносимо тяжелою уже по одному напоминанию о прежней жизни на этой же мызе с милой Афросею. И тогда было то же солнце, та же роскошная зелень; но тогда не было ноющей боли в вывихнутых суставах, не было еще более ноющего ожидания прибытия грозного отца с новыми страшными подарками. Здесь, за толстыми стенами, как будто безопаснее от грозных отцовских наездов, здесь может, наконец, встретится какая-нибудь случайность свидеться с Афросею, тоже запертою в этой же крепости. Тогда, при свидании на очной ставке в Петергофе, в присутствии отца, он от смущения не мог рассмотреть Афроси, не мог даже заметить, разрешилась ли она… Если разрешилась, — спрашивал себя царевич, — то кем, когда и где ребенок, милый селебенушка, которого они оба так любили и берегли еще до появления его на свет.
21
Для доказательства небезынтересно привести подлинные слова царя, сказанные им государыне Катерине Алексеевне на ходатайство ее о прощении Александра Даниловича после известной ссоры светлейшего князя с бароном Шафнровым: «Меншиков в беззаконии зачат, в грехах родила мать его и в плутовстве скончает живот свой. Если он не исправится, то быть ему без головы».