– Не ведал яз, что умом сияет дочка воеводы сандомирского, – того о ней не говорят.
– Науки книжной в ней нет, то правда, но пониманья много. Не раз беседовал с ней, как женихом объявился, – говорил, что хочу народ мой из темноты дедовской вытянуть, школы завести, книги печатать и порядки создать, как в других христианских странах устроены. Соболезнует она заботам моим и помощницей мне станет. Того не найду в дочерях бояр московских. Паче же всего доволен, что рабой моей безгласною она не будет, как русские жёны наши у мужей своих.
– А как в церковь ходить будет? Говеть и святых тайн причащаться?
– Мыслю, достигается сие по вере нашей, а не латинской. Не так упорна она в вере своей. Сейчас ксендзы её в руках держат, на Москве же иначе будет – иезуитов прогоним и своих попов приставим.
– Хорошо, царевич, не перечу тебе, да и свадьба-то не близко стоит – досужно будет обо всём подумать. Дай, Господи, скорого успеха на походе! Приеду к тебе, когда в Смоленске будешь.
– А почему ныне же не идешь со мною?
– Не можно, княже Дмитрей Иванович! На Москве родня осталась – всех погубит бесов сын, и ребят малых не пощадит. Да и для дела твоего полезно, чтобы яз, слуга твой, в столице жил и к канцлерам доступ имел. Обо всём, что узнавать здесь буду, извещать тебя стану с нарочными гонцами.
В сумерках того же дня Димитрий, отказавшись от какого-то приглашения на праздничный вечер, затворился у себя н комнате и принялся за историческое своё письмо к святейшему престолу в Рим с признанием католический веры и подтверждением, а вернее неподтверждением своих обещаний.
Он с полчаса ходил по ковру из угла в угол, вспоминая указания Пушкина, прикидывая в уме основной план изложения, потом сел, долю строчил чётким почерком, останавливался, соображал, нервничал, рвал листы, ходил и снова писал, пока не выполнил, наконец, уже к ночи, трудной своей работы. Вызвав слугу и приказав принести вина, затопить камин, сменить догоревшие свечи, он подкрепился едою, подышал, распахнувши окно, свежим воздухом, бросил в камин черновики и наброски и с удовольствием перечитал своё творение.
Обращаясь к папе Клименту VIII с чрезвычайной почтительностью, он объявлял себя сторонником католичества и повторял свои обещания в форме, дающей возможность толковать их и так и этак. «Святейший и блаженнейший во Христе отец! – значилось в письме. – Кто я, дерзающий писать Вашему Святейшеству, – изъяснит Вам преподобный посол Вашего Святейшества при Его Величестве короле польском, которому я открыл свои приключения. Убегая от тирана и уходя от смерти, от которой ещё в детстве избавил меня Господь Бог дивным своим промыслом, я сначала проживал в самом Московском государстве до известного времени между чернецами, потом в польских пределах в безвестии и тайне. Настало время, когда я должен был открыться. И когда я был призван к польскому королю и присматривался к католическому богослужению по обряду святой римской церкви, я обрёл по Божьей благодати вечное и лучшее царство, чем то, которого я лишился». Уверяя далее, что стал теперь «смиренной овцой верховного пастыря христианства», он просил святейшего отца не оставить его без покровительства. «Отче всех овец Христовых! Господь Бог может воспользоваться мною, недостойным, чтобы прославить имя Свое через обращение заблудшихся душ и через присоединение к церкви Своей великих наций. Кто знает, с какою целью Он уберёг меня, обратил мои взоры на церковь Свою, приобщил меня к ней!» Затем, после слов: «лобызаю ноги Вашего Святейшества, как самого Христа, и покорно преклоняюсь», в конце письма упоминалось: «Делаю это тайно и, в силу важных обстоятельств, покорно прошу Ваше Святейшество сохранить это в тайне. Вашего Святейшества нижайший слуга Димитрий Иванович, царевич великой Руси и наследник государств Московской монархии.
Написано всё было по-польски со многими грамматическими ошибками и даже случайно попавшими русскими буквами, ибо, несмотря на свободное владение польской речью, правильно писать он в гощинской школе не научился.
На другой день утром к нему явился едва узнаваемый Прошка: с чисто выбритым подбородком и подстриженными волосами, в хорошем кафтане с обшивкою, при сабле, он походил на польского чиновника из большого присутственного места.
– Обрядился лепно, Прокоп Данилыч! На графа какого то смахиваешь!
– Боярин Гаврила Иваныч так повелел, и яз теперь но подьячий, а секретарь боярский. Кустюм вельми пригожий, токмо вот браду жалко!
– Ха-ха! А как живёшь, дышишь?
– Всего вволю, батюшка Дмитрей Иванович! И еды сладкой, вина доброго, и даже бабёнка есть. Но к языку ихнему приладиться не могу, да и по тебе скучаю. Хотел бы с тобой поехать, да боярин не пущает, бает, нужен ему.