Я просыпался и лежал с открытыми глазами, бессмысленно вперясь в темный или светлый потолок, и каждый раз далеко не сразу понимал, что все это только сон, бред, а вообще нет ничего, кроме ночи, лая собак и узкого топчана. Потом уж, когда все кончилось, - мне рассказали, что бабушка в эти ночи по нескольку раз подходила ко мне, стояла, смотрела, вслушивалась и сокрушенно говорила:
- Вот еще беда этот пруд! Опять перегрелся на солнце. Ведь так и до солнечного удара недалеко!
А говорить с ней мне пришлось только однажды. Мы встретились у пруда, я только что снял с крапивы большую перламутровую бабочку с вырезными крылышками (такой у меня еще не было) и нес ее на ладони. А она шла со старухой с озера и остановила меня:
- Ой, откуда у вас такая прелесть?
Я жгуче почувствовал себя каждым сантиметром: босыми ногами в мальчишеских цыпках, люстриновыми штанишками в грязи и заплатах, стриженной ежиком головой; на ней же царственно сияло все - грушевидные серьги, кольца, часы-браслетка - все из белого металла, платье почти такого цвета и выреза, как эта бабочка.
- Она уже не дышит, - сказала она. - Смотрите, тетя, какая красавица!
- Там их, на крапиве! - ответила старуха.
- Зачем она вам? - спросила моя любовь. Я ответил, что для коллекции.
- А-а... - Она взяла мою грязную ладонь и стала на нее часто и жарко дышать, и тут случилось чудо. Мертвая бабочка вдруг раскрылась и поползла боком.
- Смотрите! - крикнула она. - Ожила! Слушайте, давайте ее отпустим!
Я кивнул головой, она осторожно сняла бабочку с моей ладони и посадила на лист лопуха.
- Живи, маленькая! - сказала она нежно. - А марки вы собираете?
Чтоб не огорчить ее, я кивнул головой.
- О! - обрадовалась она. - Так я вам дам замечательную марку, вроде этой бабочки. Вчера нашла ее в Джеке Лондоне. Это Виктор, наверное, забыл, повернулась она к старухе.
- Опять не забыть бы опустить ему в городе конверт, - равнодушно ответила старуха.
- Я пришлю ее вам сегодня же с Александром Алексеевичем, или знаете что? - Она улыбнулась. - Приходите ко мне сегодня вечером.
Я покраснел, потупился, молчал.
- Стихи мне свои, кстати, прочтете! Ну зачем ей было говорить про мои стихи? Как она не понимает, что испортила все.
- Не пишу я их, - буркнул я.
- Да? - сразу согласилась она. - Ну тогда просто приходите, так, в гости. Придете? Я кивнул головой.
- Так до свидания, - сказала она ласково. - Буду ждать.
Я не пошел к ней. Через три дня дядя принес и положил мне на стол желтую треуголку Мыса Доброй Надежды.
- Кавалер, - фыркнул он и засмеялся.
Два слова о дяде: ему не так давно стукнуло 30. Он был высок, развязен, красив, чисто брился и то отпускал, то снимал бакенбарды, то носил, то снимал сверкающую кожаную куртку. На своем веку был он и вольноопределяющимся, и прапором, и комиссаром полка, и археологом, и агрономом, и судьей, а в конце концов стал главным лесничим. Тогда ему дали эту куртку, болотные сапоги с ремешками и новый браунинг. Вот со всем этим он и покорил мою любовь. Почти каждый вечер мы видели, как они проходили по саду, выходили за фигурные ворота и шли степью к Нагилевскому лесу.
Собачку с собой они не брали, дядя шел упругой походкой, кавалерийской, такой, какой он никогда не ходил дома, в левой руке его болтался стек, иногда он останавливался и быстрыми резкими ударами стряхивал пыль с сапог. Она шла, слегка откидывая голову с уложенными волосами, поднимала руки и оправляла их с боков и на затылке. Дядя был в глухой защитной форме, простой и мужественный, она же иногда в голубой шелковой блузке, иногда в белой, но чаще в широком платье-халатике с соскальзывающими рукавами. Тогда становился видным розоватый загар, изнизанный легкой голубизной. Проходя мимо нас, она улыбается, машет рукой и звонко говорит:
- Здравствуйте, ребята! Мы хором отвечаем:
- Здрасьте, Катерина Ванна! А когда они исчезают за воротами, рыжий Борис задорно поет:
Ты куда ее повел,
Такую молодую?
Песня соленая, но дяде она льстит, он вообще нескромен, любит покрасоваться и расцветает, когда дед ему выговаривает:
- Эх! Снесут тебе, подлецу, голову, за твои дела! Ну что ты зубы скалишь, как дикий конь? Ты встал, да и пошел, а она куда?
Тут дядя завихляет, размякнет и начнет оправдываться, но так, что дед (он строг и справедлив, но наивен) плюнет и скажет:
- И слушать-то мне твои пакости противно. И за что вас, таких кобелей, бабы любят? Ни кожи, ни рожи! Одни сапоги!.. - И махнет рукой, чтоб не согрешить словом.
Но бабушка, дворянка и институтка, думает иначе. Я слышал, как она, то и дело оглядываясь на меня и понижая голос, рассказывала соседу:
- И каждый день, каждый день, как свечереет, так к нему и бежит, - еще оглядывается на меня (а я будто бы сплю) и прибавляет: -И собачку перестали с собой брать.
После этого разговора я стал избегать дядю, а когда он снова дал мне записку, я передал ее Верблюду, а сам остался в кустах.
Верблюд вернулся через десять минут и протянул мне ответ.
Мы пошли по дороге.
- Она про тебя спрашивала, - сказал он. Я схватил его за руку.
- Говорит: "А где ваш товарищ?" А я: "Он болен, лежит". - "А что такое с ним?" - "Да так, мол, простудился". А она подошла к столику, взяла коробочку. "Вот передайте ему, пусть поправляется". - У Верблюда в руке зеленая коробочка с шоколадным драже.
Мы молчим и смотрим друг на друга.
- Она хорошая, - вдруг страстно говорит Верблюд: - И что она с твоим дядей путается! Ну что он ей?!
А вечером меня дядя строго спросил:
- Так кого ты послал к Гориновым? Я сказал.
- А у самого что? Ноги отнялись? Я молчал и грыз заусеницу. Он подошел вплотную и приказал:
- Чтоб больше этого не было! Записку ты должен передать только лично понятно? Я кивнул головой.
- А что это еще за глупости - болен! Чем это ты болен, разреши тебя спросить?
- Ты женишься на ней? - спросил я внезапно сам для себя.
Он как будто нахмурился и спросил не сразу:
- Это кто тебе сказал?
- Говорят, - вздохнул я.
Он помолчал, подумал, покачал головой, вздохнул тоже и вдруг стал томным и изысканным.
- Видишь ли, дорогой мой, - сказал он совершенно новым для наших отношений ласковым и возвышенным тоном, - она красавица, известная балерина... по горло в деньгах... У ее ног... Да, мой милый, - тут он засмеялся, а я понял, что все-то он мне врет. - Не знаю, не знаю, я еще ничего не решил.
Я стоял и молчал.
Непередаваемое неудобство было не в словах, а в самой возможности этого разговора. Я еще не понимал, почему и откуда это чувство, отчего мне так неловко, но твердо знал, что оно правильное, справедливое, и мне от него, не уйти.
Понял это и дядя, он заторопился, посмотрел на часы и, бормоча что-то, выскользнул из комнаты. А я вдруг прямо пошел к зеркалу. Неуклюжий парень со стриженой головой, толстым лупящимся носом и оттопыренными ушами, красный и обветренный, стоял передо мной. Невозможно было поверить, что это и есть я.
Вот оба эти чувства вплелись в мое отношение к ней, и я потерял голову и не знал, что же мне с собой делать.