Поставив фонарь на полку в погребе, она задумалась: чего им, пьяницам, налить? Меды стояли красные и белые, вишнёвые и черемховые. Два пива — с хмелем для мужчин и чистый солод для женщин, которым не обязательно дурить себя. Мелькнуло бережливое: сейчас им, выпившим, сошёл бы и пивной исток — вода с гущи. А, ладно, своим не жаль.
Дунюшка нацедила жбан вишнёвого, вернулась в горницу. Муж ожидал в сенях. Взял мёд, снова хотел обнять, но руки были заняты. Показывая, что не слишком сердится, Дунюшка погладила его по щеке. Мягкая знакомая щека с пушистым наплывом бородки потянулась за её рукой. Скажи она теперь: «Не ходи к ним, я всех спать уложу, идём наверх», и он пойдёт за нею, как привязанный. Она не скажет. «Аще кто чисто держит всё говение, до радуницы соблюдется от жены, то всего лета отдадутся ему грехи».
Девка по указанию хозяйки подала господам оставшуюся от обеда ботвинью из рыбьих плавников и щавеля, заквашенного в бочке с лета. Дунюшка возвратилась к детям. Монастырей ораторствовал тише, но многое в светлице было слышно. Он говорил о «силах».
— Всех было задавили. Спохватились: кто станет драться с татарами? Главная сила ныне — князь Воротынский. Другая сила — мы, северное дворянство, вынесшее войну с Ливонией. Так ты за это не дави нас!
Что-то увещевательное произнёс муж. Монастырёв понизил голос, потом опять сорвался:
— Царевич — третья сила! Что ни говори, а государю уж... — Неразборчиво. — Будущее за наследником. Иван Иванович в мужественном возрасте, все его любят — и в Новгороде, и в Думе. За ним пойдут.
— Ты перепил, Михайло, — вставил Венедикт Борисович так отчётливо, как если бы его подслушивали. — Хлебай ботвинью. Разговорчивый.
Дунюшка слушала мужчин с отрадным чувством жалости и превосходства. Как много они думают о суетном, как много делают неглавного, мертво приподнятого над обыкновенной жизнью! Счастье, что матери и жёны не заражены тщеславным безумием мужчин.
Мёд и ботвинью приголубили за полчаса. Наверное, соображали: просить ещё или посовеститься и разойтись? Не иначе, Неупокой уговорил не беспокоить больше государыню. Он принёс новую тревогу в дом, но в нём самом многое привлекало Дунюшку.
Сперва даже возникла некоторая неловкость, Дунюшка бессознательно избегала встречаться глазами с молодым жильцом. Она угадывала, что тоже нравится ему. Ей стоило усилий установить между собою и Неупокоем отношения почтительной приязни, после чего она почувствовала себя в полнейшей безопасности. Случалось, в тихой светёлке мысли играли сами — а что ещё им остаётся в оттепельные, постные вечера и ночи... Всё это такое ненастоящее, невинное, что Дунюшка даже не вспомнит о нём на исповеди.
Монастырёв сказал, прощаясь:
— Время грядёт! Мы всю опричную Россию вывернем, как шкуру на морозе! Выморозим блох.
В избушке своей вывели бы блох-то. Силы.
Но, и подшучивая над мужчинами, Дунюшка понимала, что не всё в их разговорах хмельная блажь. И поселение Дуплева, и злой восторг Монастырёва, и беспокойство мужа — неспроста. Что-то готовилось в Москве, в высоких государевых хоромах, куда стал вхож Василий Иванович Умной. Оставил бы он нас в покое. До конца жизни хватит Венедикту Борисовичу пятидесяти рублей в год — любимцу государя Борису Годунову платят столько же.
— Дунюшка, я к тебе, — виноватым котом залез в светлицу Венедикт Борисович. — Тепло у вас.
Он подсел к жене, положил голову на её маленькое, крепкое и круглое плечо. Как всё мешалось в нём — ласковость и тяжёлое хмельное ожидание. Глупышка Ксюша, ревновавшая отца ко всем (хоть и приёмыш, у неё не возникало мысли, что не родная), придвинулась с другого боку.
Отводя мужа от соблазна, Дунюшка стала говорить ему, что ключник Костя нашёл в Разрядном писца, готового за умеренный поминок найти поместье в Порховском уезде и выхлопотать разрешение на обмен.