Неупокой и прежде слышал, что татары жгут вытяжку из мака и дышат ею для веселья. Но видеть было дико. Когда Матай вытащил трубку изо рта и дал Неупокою, тот отшатнулся.
— Давай сперва мне! — крикнул Гришаня.
Он пару раз вдохнул и отвалился. Неупокою показалось, будто Гришаню отравили: так мертво ударилась о стенку голова. Мурза, бормоча: «Не бойся, молодеса, молодеса», — тоже взял трубку, пососал. Отдал Игнату. Тот курнул осторожно — знал силу зелья.
Неупокою стало неудобно, и он решил попробовать. Обтерев наконечник, осторожно наполнил лёгкие летучим, совсем иначе, чем казалось прежде, пахнущим дымом. Немного затошнило, и тут же ласково закружилась голова. Из затхлой темноты избы выплыла Лушка. Вдруг — обнажилась до пупа. Видение сменилось сильным ударом новой тошноты. Ногаец сунул Неупокою мисочку с кислятиной. Он чувствовал, что неудержимо дуреет — не пьяной, а какой-то глубокой, больной дурью. Растолкав ногайцев, Неупокой выбрался на улицу, на загаженный у избы снег, и задышал часто и радостно.
Он был на дне оврага, склон показался бесконечным, до небес. Там, где льдистый лунный свет лежал на снежной бровке, сияло три огня в слободке псковичей — чистой слободке с бревенчатыми мостовыми, глиняными сточными лотками по обочинам, дымовыми трубами почти над каждым домом, красными слюдяными окошками... Так представилась Неупокою эта русская слободка с чистотой и благоустройством, идущими из глубины времён. И такая была разница между нею и овражным поселением ногайцев, что захотелось плакать. Ему почудилось, что он навеки застрял в ногайском таборе, и не один он, а вся Москва постепенно грязнится и оползает в этот овраг, удаляется от светлой слободы... Надо скорее вылезти к псковичам через заснеженный склон, даже если рискуешь утонуть в снегу! Теперь уже Россия представилась ему великим молодым оврагом, а на высоком берегу оврага — сияние порубежных Новгорода и Пскова. Недостижимое, потерянное... «Господи, куда идём?» — громко воззвал к луне Неупокой.
Слуги заволокли его обратно в дом. В дымовом тепле захотелось спать и спать. Зачем-то выпив ещё кислятины, он затолкал в угол шубу, свалился и натянул на ухо полу.
Очнувшись, он сквозь больные веки угадал утренний морозный свет. Ему почудилось, что он в дворянской избушке Колычевых. Вспоминать о вчерашнем было гнусно, он чувствовал себя навеки загаженным всем — Лушкой, басурманским куревом, вином и даже самим заданием Василия Ивановича. Чтобы понять его мучение, надо пожить в чистой келейке старца Власия, впитать с отрочества понятие о борении добра со злом и ощутить себя ристалищем этой борьбы. Грех — это не нарушение пророческих запретов, а загрязнение того чистого, что заложено в тебе с младенчества вместе с искрой божией. Грех бродит между человеками, как зверь в ночном лесу. Вся жизнь души есть упреждение его хищного поскока.
Неупокой открыл глаза. Свет бил в отверстие для дыма и в щели между брёвнами. Ровно горел очаг. Спиной к Неупокою сидели четверо: Матай, Мурза, Гришаня и Игнат. Они жевали, пахло горелым мясом.
— А мать-то, — спрашивал Игнат, — одну оставил?
— Куда же я её возьму? — жаловался Гришаня. — Сам по Москве шатаюсь меж двор, даром что сын боярский, слуга царю...
— Какой он царь! Митрополит московский венчал, считай — домашний поп.
Засмеялись. Гришаня обернулся.
— А, похмельный! Никак проснулся? Лучше б ты не просыпался.
Неупокой сел на кошме. В сердце стукнул страх, как нищенка в окошко. Игнат сказал:
— Вот мы тут спорили, кому ты служишь: Ваське Щелкалову или Малюте? Рассудил бы ты нас.
— Я, — ровно заговорил Неупокой, — живу в жильцах у Венедикта Борисовича Колычева. Он по Разбойному не служит.
— Он-то не служит. А ты, Арсеньюшко?
Гришаня захохотал. Игнат продолжал, не улыбнувшись:
— Как же тебя зовут-то, оборотень? У Лушки ты один, с нами другой.
— Я в блядню своё честное имя не несу.
— А, ты из чистеньких! Да мы из грязненьких. Мы не побрезгуем тебя с дерьмом смешать. И писк твой цыплячий никто не услышит. Станешь отвечать?
— Матай, — сказал Неупокой, собрав последнее, чего не долизал шершавый ужас, — я гость, Матай!
Игнат крикнул:
— Руки!
Гришаня схватил Неупокоя за руки и сжал запястья.
— Матай, верши его!
Неупокой пробовал вырвать руки. Они больше ему не принадлежали, зажатые как бы в деревянные тиски. В маленькой руке Матая появился нож, похожий на шило. Таким ногайцы пластают вонючую конину.
— Так кому ты служишь?