Ответ понравился и государю, и боярам. Иван Васильевич велел Щелкалову, словно это только теперь пришло ему на ум:
— Андрей! Отпусти бога ради денег Умному из приказа Казанского дворца. А то он на своих шпегов собственное жалованье тратит. Григорий ведь не даст, хоть служба у них общая. — (Скуратов обеими руками показал, что — точно, не даст). — Не жмись, дело святое. Я бы своих добавил, да Янмагмету на поминки израсходовал...
Ударили к обедне. Работа кончилась. И то, как все шли в церковь сияющей толпой, олицетворяло новое единение, примирение Земщины с государем: бояре рядом с ним, вчерашние опричники — в хвосте. Из родовитых намеренно отстал один Умной, шёл рядом со Скуратовым. И в церкви он не полез вперёд, хотя и мог по чину. У самого Григория Лукьяныча была любимая икона, свой непарадный угол — Скуратов не любил парадности ни в поведении, ни в одежде. Колычев остановился ближе к этому углу.
Скуратов, в подражание государю, умилялся церковному пению. Василий Иванович, дождавшись, когда тропарь шестого часа разольётся по душе Малюты — «на кресте пригвождей и согрешений наших рукописание раздери!» — громко вздохнул и отбил поклон. Скуратов обернулся:
— Сокрушаешься, воевода? Дави гордыню, гни.
— В этом не грешен, Григорий Лукьянович.
— А без меня желаешь обойтись.
— В тайных делах не смыслю, буду твоей помочи просить, хоть через государя!
— Отвечать перед государем тоже меня пошлёшь?
— Отвечать буду своей головой. Она дешевле.
— Гляди, Умной, — ответил подобревшим голосом Скуратов и часто закрестил свой бледный лоб с синими жилами на вдавленных висках, жиреющие плечи старого борца и выпуклый, но крепкий живот. — Всякий ногаец, сбежавший в Крым с вестями, на твоей совести.
Скуратов был ревнив, но проникался важностью любого дела, если ею проникался государь.
Из Слободы Колычев выехал в глубоких сумерках, рассчитывая ночевать у Троицы. Двое холопов с факелами скакали впереди. Намёрзшаяся за день охрана обгоняла сани, некованные кони рыскали по обочинам дороги, словно волки. Впервые за неделю вызвездило и подморозило. Месяц крючком вцепился в купол неба, отлитый из тёмного, едва подсвеченного льда. Кутаясь в шубу, пахнущую почему-то отсыревшим кирпичом, Василий Иванович прикидывал, что послезавтра, покуда у Щелкалова стоит перед глазами государево лицо с непостижимо льдистыми глазами, надо взять денег, больше денег из Казанского приказа.
Топот коней охраны то гас в снегу, то крепко что-то дробил в морозной тишине. Неистово светились звёзды. «Судьба, — мечтал Василий Иванович. — Спросить у Елисея Бомеля, благоприятен для меня март или сентябрь. Когда ударить по Малюте... Он соврёт, где ему разобраться в русских судьбах. Я сам узнаю свою звезду. Вон она, справа от накатанной дороги, выше, выше, выше...»
Колычев засыпал; но в зябком сне он видел не то, о чём мечтал. Снам он не придавал особого значения. И всё же чёткость, с какой ему привиделась жаровня с углями в собственном подвале на Арбате и свои жилистые руки над жаровней, заставила его проснуться в дрожи и больше не засыпать.
8
Григорий Лукьянович Малюта Скуратов-Бельский был не только бескорыстным палачом, главою сыска, но и неистовым поклонником Ивана Васильевича. Вера в светлое царство, возводимое государем, подобно храму на крови, сообщала смысл всей деятельности жизни Григория Лукьяновича.
Как бог не может не желать добра земле, хотя она приемлет не всякое добро по своей косности, так государь и его верные творят для подданных только добро, пусть иногда неявное. Если оно выглядит страшно и кроваво, то потому, что подданные не оценили прежнего добра и возроптали.
Стяжательства Григорий Лукьянович не понимал, не был богат, несмотря на свой страшный чин. Его оклад в четыреста рублей не только расходился за год при городской дороговизне, но покрывал, случалось, и служебные расходы. В сыске Григорий Лукьянович был одержим. И жена понимала его одержимость, не роптала на скромность дома, только урывала от необходимого на приданое дочери. Та была просватана за Бориса Годунова.
Чувствуя некоторую убогость мысли, Скуратов опирал своё мировоззрение на непобедимый ум Ивана Васильевича. По начитанности и лукавству Иван Васильевич был выше окружавших его людей. Если враги в своих посланиях ставили вероломные вопросы — не по зубам Скуратову. — Иван Васильевич на них ни разу не споткнулся. Он даже в самом кляузном вопросе о свободе, подсунутом лукавым Жигимонтом, нашёл обоснование деспотизма: ведь и Адам в раю не был свободен от запретов, а после изгнания на землю — от труда! «Теперь ты видишь, что никогда не был свободен человек». Скуратова до слёз восхищали подобные ответы, и он был прав: Иван Васильевич закладывал основы рабства на века вперёд, пользуясь расплывчатостью понятия свободы.