Когда тело повернулось еще раз, я разглядел вышитую на груди комбинезона эмблему советника Матки. Его череп, частично металлический, весь был покрыт липкой коркой сворачивающейся крови; ничем не примечательное лицо хранило мрачное выражение; длинная спутанная кровавая бахрома, свисавшая с горла, частично прикрывала это лицо, словно вуаль.
Мы вляпались в какое-то грязное дело, касавшееся лишь высших сфер ЦК.
– Надо немедленно вызвать сюда агентов СБ, – сказал я. В ответ прозвучали всего два слова.
– Не теперь! – решительно отрезала Валерия.
Я заглянул ей в глаза. Они потемнели от нарастающего вожделения. Соблазн, всегда таящийся в запретном, мгновенно запустил в нее свои острые когти. Валерия медленно оттолкнулась от мозаичной стены; длинная лента полузасохшей крови прилипла к ее бедру, натянулась и лопнула.
Приваты – то место, где люди лицом к лицу встречаются с глубинными основами своего бытия, контуры которого становятся размытыми и неясными. В этом странном, исполненном тайного смысла месте наслаждение и смерть порой сливаются в экстазе. Так и для женщины, которой я поклонялся, все когда-либо происходившие в этом помещении церемонии и обряды слились в одну бесконечную череду.
– Скорее, – сказала она низким и хриплым голосом. Я ощутил на ее губах слабый, с горчинкой, привкус половых стимуляторов; наши руки и ноги мгновенно переплелись. Мы неистово совокуплялись, вращаясь в невесомости и искоса наблюдая, как рядом с нами вращается тот, кто до нас совокупился со смертью.
Вот какая была та ночь, когда Матка отозвала своих псов.
Происшедшее потрясло меня до такой степени, что я заболел. Мы, цикады, привыкли жить в духовном пространстве, этически эквивалентном космосу Де Ситтера, где ни одна норма поведения не может считаться законом, если она не является продуктом ничем не обусловленной свободы воли. Каждый пригожинский уровень сложности, в свою очередь, задается самосогласованной производящей функцией: Космос существует потому, что он существует; жизнь зародилась потому, что должна была зародиться; интеллект есть именно потому, что он есть. Такой подход позволял послойно нарастить целую этическую систему вокруг одного-единственного глубоко омерзительного мгновения... Так, во всяком случае, учил постгуманизм.
После моего странного, болезненного совокупления с Валерией Корстштадт я с головой ушел в размышления и в работу.
Я жил во Фроте, там у меня была студия. Не такая, конечно, большая, как кулагинские хоромы, и насквозь провонявшая противными запахами лишайников.
На исходе второго дня моей медитации ко мне явилась с визитом Аркадия Сорьенти, мой товарищ по Полиуглеродной лиге и одна из ближайших подруг Валерии. Даже в отсутствие псов между нами чувствовалась заметная напряженность. Аркадия казалась мне полной противоположностью Валерии: та была темноволосой, а Аркадия – светлой; Валерия обладала холодной элегантностью всех генетически обновленных, Аркадия же была буквально увешана хитроумными приспособлениями механистов. Наконец, Аркадию всегда переполняла какая-то ломкая напускная веселость, а Валерия находилась во власти мягкой, чуть мрачноватой меланхолии.
Я предложил моей гостье грушу с ликером: моя студия находилась слишком близко к оси, поэтому здесь нельзя было пользоваться чашками.
– Никогда еще у тебя не была, – сказала Аркадия. – Мне здесь нравится. А это что за водоросли?
– Это лишайник, – ответил я.
– Очень красивый. Какой-нибудь из твоих особых сортов?
– Они все особые, – сказал я. – Вон там – сорта Марк Третий и Четвертый, предназначенные для марсианского проекта. А там – сорта, особенно тонко реагирующие на загрязнение; я разработал их для мониторинга окружающей среды. Лишайники вообще очень чувствительны к любым загрязнениям. – Я включил аэроионизатор. В кишечнике механистов кишмя кишат самые невероятные штаммы бактерий, воздействие которых на мои лишайники могло оказаться катастрофическим.
– А где у тебя тот лишайник, который живет в самоцвете Матки?
– Он находится в другом месте, – сказал я, – надежно изолированном. Если лишить его привычной среды, камня, он начинает расти слишком быстро и очень неправильно. Как раковые клетки. К тому же он жутко воняет. – Я неловко улыбнулся. Вонь, вечно исходившая от механистов, была для шейперов дежурной темой. Притчей во языцех. Вот и сейчас мне казалось, что я уже начинаю ощущать резкий неприятный запах пота от подмышек Аркадии.
Она тоже выжала кривую улыбочку и нервно протерла серебристую лицевую панель маленького каплеобразного контейнера с микропроцессором, вживленного в ее предплечье.
– У Валерии очередной приступ депрессии, – сообщила она. – Я подумала, что на тебя тоже бы взглянуть не мешало.
В моем мозгу на секунду вспыхнуло кошмарное видение: влажная кожа наших обнаженных тел, скользкая от крови самоубийцы.
– Да. История была не очень... удачная, – сказал я.
– ЦК буквально гудит от разговоров о смерти контролера, – заметила Аркадия.
– Умер контролер? – поразился я. – Впервые слышу. Я еще не смотрел последние новости.
В глазах Аркадии мелькнуло хитроватое выражение.
– Ты видел его там, – утвердительно сказала она.
Меня неприятно поразило ее явное желание сделать наше с Валерией пребывание в привате предметом разговора.
– У меня много работы, – резко ответил я и, сделав движение ластами, развернулся на девяносто градусов. Теперь мы могли смотреть друг на друга только нелепо вывернув шеи. На мой взгляд, это увеличивало и подчеркивало разделявшую нас социальную дистанцию. Она беззлобно рассмеялась.
– Не будь таким формалистом, Ганс. Ты ведешь себя так, словно все еще находишься под псами. Тебе придется рассказать об этой истории поподробней, если ты хочешь, чтобы я помогла вам обоим. А я хочу помочь. Мне нравится, как вы выглядите вместе. Мне доставляет эстетическое удовольствие смотреть на вас.
– Спасибо за заботу.
– Но я действительно хочу о вас позаботиться. Мне до смерти надоело смотреть, как Валерия виснет на таком старом козле как Уэллспринг.