— От жура у мужика сила крепка… —
говорил он, ставя передо мной тарелку своего любимого супа на мучной закваске, что продавали в мягких пакетах в районе Кладбищенской улицы, подогретого и приправленного тушеной картошкой. Это было дежурное блюдо, когда матери по какой-нибудь причине случалось выходить из дому, когда по какой-нибудь причине старому К. самому приходилось готовить обед на скорую руку.
— Жур и картошка — это основа, это так называемое главное блюдо для тех, кто не хочет быть дохляком, а ты ведь не хочешь быть дохляком… — говорил он, поглощая свой любимый суп, который тем временем остывал на моей стороне стола; я медлил, потому что для меня он вовсе не был главным блюдом, для меня это было нечто большее, чем отсутствие обеда, — это был обед, который полагалось сначала официально съесть под аккомпанемент отцовских мудростей, а потом неофициально, тайно, как можно тише и осторожней, выблевать в туалете.
Нет-нет, я не хотел быть дохляком, но силезский журек в мягкой белой упаковке, фирменное блюдо Кладбищенской улицы, имел для меня вкус Равы, — во всяком случае, именно так я представлял вкус городского стока, в котором вся жизнь уж четверть века как замерла, который вонял так назойливо, что его самый зловонный приток в центре города, ностальгически именуемый Суэцким каналом, было решено забетонировать; каждая ложка жура была глотком Равы, супа из канализации.
— Что ты там сказал? Нехороший?! Не гневи Бога, сынок, не гневи, мы с тетей-дядей всю неделю ели браткартофель с кислым молоком или тюрю, особенно тюрю, браткартофель — это в доброе время… О, или панчкраут, ты хоть знаешь, что такое панчкраут, сынок? Кушай, я расскажу. Картошка с капустой… а тюря, знаешь, что это такое? Хлеб с водой и чуток чеснока. Бедность была, бедность… А жур, о-о-о, жур — это праздник, я больше всего жур любил. От жура у мужика сила крепка, только дохляки не любят жур, кушай, кушай, сынок, а то времени нет. И не разлей, смотри не разлей…
Старый К. вытирал усы, ставил тарелку в раковину, заливал водой и шел чистить зубы; мой жур стыл, а картошка все еще возвышалась над его поверхностью, я соскребал немного с этого островка и пережевывал, лишь бы отсрочить первый контакт со становящейся все более холодной взвесью. Старый К. чистил зубы, бешено орудуя щеткой, стирал эмаль, ранил десны, порой до крови, а потом говорил мне:
— Видишь, как надо правильно чистить зубы? До кровянки, а не так, как ты, — пару раз щеткой туда-сюда, и все.
Он чистил долго и шумно, потом полоскал рот, много раз, каждый уголок рта он прополаскивал тщательно и по многу раз, сплевывал с плеском, набирал воду и снова полоскал, потом с внушительным бульканьем прополаскивал горло на всякий случай. Когда я слышал, что дело близится к концу, что он закрывает кран, вытирается полотенцем и покрякивает от удовольствия, я понимал, что пора приступить к журу, что дальше тянуть нельзя, вот почему, когда он выходил из ванной и направлялся на кухню с проверкой, я уже ел; а он входил, бросал взгляд и грозно ворчал:
— Еще не съел?!
Однако он видел, что я ем, а пока я ел, пусть даже медленно, я был неприкосновенен, и он снова выходил, на этот раз в свою комнату, докончить просмотр газет; а Рава, густая, жирная и холодная, текла по моему пищеводу, из окна доносился стук колес и блюзовый запев возницы: «Ка-артофель, картофель!» — но у меня еще оставалась своя картошка в журе, старый К. всегда ставил тарелку, наполненную до краев, мне никогда не удавалось съесть даже половины, хоть и ту я выблевывал чуть ли не сразу в уборной, утешая себя, что, когда мама вернется, она приготовит нормальный ужин, а пока что я был вынужден съесть как можно больше, потому что старый К. кончал свое чтение и шел с последней проверкой.
— Ну, надеюсь, что уже съел.
Смотрел в тарелку и вопрошал:
— Ну и как это понимать, у меня в доме дохляк растет?!
Но я уже был в уборной, закрывшись на щеколду.
— Опять не сожрал, дохляк чертов! — говорил он, дергая ручку. — И чё это ты там закрываться, погодь, погодь, еще бушь на хлебе и воде, дохляк, тогда узнашь, чё тако голод!
Он ворчал за дверью, сильный силезский акцент выдавал в нем состояние сильного бешенства, а я засовывал пальцы в рот и выблевывал журек, выдавливал из себя Суэцкий канал, и до меня в этот момент как-то не очень долетали проклятия старого К. Только потом, когда меня переставало рвать и я ждал, пока он не успокоится, до меня кое-что доносилось.