— Ах, надо же, только сейчас вспомнилось…
Что ж, видно, я проходил по другой категории, потому что, вернувшись домой, на вопрос мамы я ответил:
— Да, в своей категории у меня было больше всех.
Но мне больше не хотелось говорить о добрых делах, и я спросил:
— Петарды, папа, когда петарды будут?
— А ты был послушным?
— Ну был, был…
— Ой, что-то мне не верится, пойду спрошу мать…
— Да пусти ты, наконец, ему эти петарды, слышь ты, мужик!
В звездную, светлую от снега ночь мы вышли на крышу, и старый К. достал петарды с полигона, петарды с полигона (пела моя душа на мотив одной из песен Колобжега, потому что как-то раз мы смотрели по телевизору фестиваль солдатской песни и что-то о васильках осталось на слуху), пела моя душа, когда старый К. дал мне подержать, когда поджег фитиль, когда подал мне:
— Ну, бросай же!
Я бросил и смотрел, как она летит, как падает в сад, как тлеет и, даже не пошипев в свое оправдание, даже не чмокнув на прощание, гаснет, не издав ни звука. Я ждал, смотрел, потом спросил старого К.: это что, всё? А тот ответил:
— Ничего не поделаешь, что-то тут как-то, видимо, плохо ты бросил, вот она и погасла в снегу. Погоди, сынок, со второй мы поступим иначе.
Сам поджег фитиль, сам бросил и сам ждал сначала взрыва, потом хотя бы небольшого щелчка, хотя бы из благодарности за дорогу с полигона, дорогу с полигона (как слышалось ушам, так пела и душа), но опять все прошло в тишине. Я спросил старого К.:
— Папа, зачем ты привез мне невзрывающиеся петарды?
Но он лишь сказал, чтобы мы возвращались домой, а потом, когда мама спросила, как там было, снова пошел к своим, этажом ниже, потрясаясь в одиночестве этим фатумом неудач, который отныне навсегда распростерся над его жизнью.
Я обожал болеть. Не только по тем понятным причинам, по которым болеть было удовольствием для ленивых учеников, даже не только из-за великолепной привилегии перемещения в мамину кровать, которая стояла в более светлой комнате, окна которой выходили на юг, а из-за тишины. Из-за вызванного моей болезнью перемирия между матерью и старым К., когда на время моей ангины или гриппа они понижали тон, разговаривали друг с другом шепотом или просто выносили свою склоку за границы досягаемости моего слуха; я обожал болеть из-за тишины и просветленности. Болезнь протекала по-королевски: к праздничности одеяла, целый день не убиравшегося в тумбу одеяла, под которым я мог лежать вне зависимости от времени суток и визитов гостей, прибавлялось еще и отсутствие старого К. или же его присутствие, но не столь назойливое, как обычно… Когда я лежал больной, мать отгоняла старого К. от меня, как сука гонит всех от щенков, следила, чтобы от его замечаний у меня, не ровен час, не подскочила температура; старого К. в таких случаях выпроваживали к его семейке вниз, потому что мать говорила:
— У ребенка должно быть чем дышать, понял ты, мужик, когда еще я тебе говорила, что мы его в промозглой клетушке держим, как только выздоровеет, приготовим ему эту светлую комнату.
Чего, конечно, никогда не случалось, потому что, когда я выздоравливал, заканчивались мои привилегии, но я и впрямь обожал болеть. Болезнь — это холод стетоскопа на моем разгоряченном тельце, это чаи с медом и лимоном, это шорох маминой шариковой ручки по бумаге, когда она дежурила, сидя рядом в кресле. Разве что заболею в отсутствие матери, потому что у нее бывали отлучки, выезды к семье или по женским каким делам, как мне объясняли ее пребывания в санаториях, так вот, когда женские или семейные дела отводили мою мать на телефонную дистанцию, а мне в это время как раз случалось захворать, тогда за терапию брался старый К. вместе со своими родственниками.
— Человек платит в жизни за глупости: за то, что шарфов-шапок не носит, за то, что на сквозняках стоит, за то, что отца-тетки-дяди не слушается, — говорил старый К., поглядывая исподлобья на шкалу только что у меня из-под мышки вынутого термометра, поворачивая его во все стороны, как будто он рассчитывал на то, что ртуть от этих манипуляций отступит, что с тридцати восьми отойдет на тридцать шесть и шесть. Потом он давал мне его еще раз и говорил: — Наверняка ты держал не десять минут, надо держать полных десять минут — и чтоб не вертеться, иначе точность измерения нарушается, ты должен еще домерить, но я смотрю, сынок, что опять твое дохлячество дает о себе знать, и вместо того, чтобы пойти в школу или в костел на занятия по религии, ты будешь лежать в постели. Но, сынок, матери нет, а я нянькаться да цацкаться не буду, не стану сюсюкать, у меня есть старые проверенные способы домашнего лечения: хочешь лежать, так будешь лежать, но пять дней, пластом, без вставания, разве что в уборную…