прямо в глаза с такой мягкостью, что я почувствовал — нам выпадает шанс договориться, ведь он меня, в сущности, не обидел, ведь по большому счету ничего такого не произошло, а при иных обстоятельствах мы вполне могли бы и подружиться. Он принял от меня брюки и, не переставая держать меня (нет, вы только ничего не подумайте, я и не рассчитывал сразу, я догадался, что свободу смогу заслужить чем-то более значительным, но появляется надежда на освобождение, появляется нить, по которой я мог из этой ловушки выбраться, в его глазах вспыхнули первые искорки насыщения, а только сытый мог оставить меня в покое, в этом я был уверен), стал обшаривать мои карманы; спокойным, отработанным движением достал мой бумажник и проверил его содержимое, увидев целую колоду кредитных карточек (я никогда не ношу с собой наличность, расплачиваться наличными — плебейство, говаривал мой отец), взглянул на меня укоризненно, осуждающе, вроде как пожурил, слегка покачав головой, и только усилил захват, раздраженно стал доставать по очереди мобильник, ключи от квартиры, презервативы (здесь он задержался на момент, слегка обмяк, его взор подернулся поволокой, стал томным, ресницы задрожали), он произвел (на моих глазах) инвентаризацию (моего) движимого имущества с кислым выражением лица, как будто я обманул его уже тем, что не обманул его ожиданий, стал оценивать его, ища дырку («Дырку, дырку», — передразнивал меня мой фальцетик) в моем кармане, копошась в его стандартном, абсолютно ожидаемом наборе содержимого, содержимого, если можно так выразиться, идеально отвечающего всем его требованиям. А я стоял и только надеялся, что его устроит добыча, что того приданого, которое я вношу в наш союз, хватит на то, чтобы расторгнуть его, чтобы мы могли принять по умолчанию неписаные условия развода, я надеялся, что он наконец прекратит инспекцию содержимого моих карманов и признает его достойным себя и тогда уже я смогу порадоваться свободе, в смысле, вернуться к ней, так неосмотрительно и так несправедливо потерянной, наконец, я смогу перестать торчать на одном месте, смогу направиться куда глаза глядят, куда ноги понесут; ах, только теперь я понял все те обстоятельства, странные и гнетущие, только теперь я углядел в них волю Провидения, посмотрел на них скорее как на отпущение грехов, а не как на Божью кару, потому что до сих пор я никогда не был по-настоящему свободным, ибо свободным я мог стать, только когда меня кто-то освободит, а точнее, санкционирует мое освобождение, признает его хотя бы кивком головы, ибо нельзя насладиться свободой без освобождения от неволи, так же как и с теплом: его благодать узнаешь только в сравнении с холодом, когда, промерзнув, затоскуешь по теплу; только теперь я почувствовал невыразимую благодарность к моему поработителю за то, что он схватил меня, задержал — и все ради того, чтобы подарить мне свободу, подарить, само собой, не даром; я, понятное дело, должен был доказать, что я созрел для этой настоящей свободы, что я самолично и собственноручно ее подобие сотворил и в ее иллюзорном — но для жизни достаточном — ощущении худо-бедно существовал (действительно, что значат тряпки-шмотки-деньги, когда на кону стоит свобода, величественная свобода, ею я смогу теперь вполне насладиться, потому что я заслужил ее, смогу показывать всем вокруг, какой я свободный, не мнимо, не самозванно, а по праву, официально, документирование); ах, подумал я, может, когда он меня когда-то отпустит и я попрошу у него письменное свидетельство, какой-нибудь простенький клочочек бумаги, на котором он признал бы мою свободу, подписал бы и припечатал взглядом, а также на случай если бы меня кто еще за руку захотел схватить, у меня была бы железная охранная грамота (хотя, черт побери, кто там знает, как оно на самом деле все обернется; сколько раз мне случалось ездить зайцем в трамвае — ох и стыд, ох и нервы, у вагоновожатого не было билетов, а я очень торопился, обязан был успеть, пассажиров спрашивал-просил-умолял, но то ли не хотели, то ли действительно у них не было лишнего билета, а тут контролеры; и страх внезапный по всему телу, переходящий в болезненную покорность судьбе, я хотел по-тихому, что называется, из рук в руки, но контролерская сволочь уперлась рогом, сразу втроем зашли и уставились на меня, каждый себе свою часть из меня выбрал, осмотрели меня презрительно, повиснув как бы невзначай на поручнях, на вытянутой руке, так бесстыдно безрукавно, чтобы было видно, что подмышки в этой сфере общественных услуг не бреют, что контролерские подмышки должны быть заросшими, обязательно также отсутствие бороды и наличие усов, чтобы было что подкручивать, присматриваясь к кому-нибудь с высоты положения ловца безбилетника, в мимолетном величии абсолютной власти; пышный ус и мохнатая подмышка — вот визитная карточка взрослого контролера, а получилось так, что меня окружили трое взрослых, и не какие-то там практиканты желторотые-безусые, с которыми я мог бы препираться; только вот незадача, что как раз три здоровяка: один стал меня во всеуслышание отчитывать за попытку дать взятку, дескать, он мог бы меня сию же секунду сдать в полицию при свидетелях, а тех, других, так и подмывало отомстить мне за свои восемьсот злотых жалованья грязными и за фригидных жен; в руках у меня был портфель — один прожигал портфель ненавидящим взглядом, на мне был галстук — второй за галстук глазом зацепился, а еще я подмышки брею и усы не уважаю — так этот третий уставился на меня так, будто у меня на лбу что-то было написано, так и пришлось полный штраф заплатить. Он выписал мне квитанцию об оплате, на остановке я пересел в другой вагон, потому что стыд мой и эти злорадные усмешки пассажиров, дескать, поймали проходимца, слышал их шепотки «и очень хорошо, такие вообще в трамвае ездить не должны, пусть себе там самолетами летают, пусть личных водителей заведут, не знают уж, на что деньги потратить, а все зайцем норовят, стыд, позор, я, представьте себе, даже на одну остановку билет беру, боюсь проехаться задаром, потому что стыжусь так обманывать государство, а такие жулики на каждом шагу, им лишь бы даром»; вот и пришлось мне, униженному, продолжить свою поездку в атмосфере спасительной анонимности, а тут, как назло, новые контролеры — один усатый, двое без усов, но лысины до самого потолка, в черных кожаных куртках; да, у них не было усов, но зато были куртки и лысины и точно такое же нависание надо мной, и презрение, и нотация, что штрафная квитанция не дает права ездить зайцем, что, видать, я не поумнел, и вот этот гад при всех говорит мне такое, человеку, который мог бы купить его с потрохами и со всем его семейством в частный цирк; если бы я захотел, я бы мог выставить его в клетке под дождь и зной, да он у меня на огороде пугалом работал бы в две смены, если бы я только захотел, если бы мне не надо было как раз сейчас ехать на трамвае; так вот этот мне говорит, — наверное, потому, что я слишком хорошо был одет, от меня исходил аромат хорошего парфюма, да и вообще мне было слишком хорошо, короче, говорит: «Ничего с вами не сделается, заплатите — не обеднеете; у контролера работа такая — требовать билеты, и мне безразлично, что у вас штраф оплаченный, я контролер не штрафов, а билетов, а билета у вас и нет», и снова мне пришлось платить); да, всяко бывает с этими клочками бумаги, так, может, не стоит зацикливаться на формальностях, может, просто стоит почувствовать наконец холод ветра, обдувающего этот сдавленный и вспотевший участок запястья, который он наконец отпустит, ах, когда же он отпустит, когда же отпустит меня («опустит» — сладко зажурчал внутри меня голосок)… Я покрылся гусиной кожей, я вдруг ощутил волну упоительного смирения, почувствовал, что мое безволие — это тоже нечто бесконечно приятное, что я снесу любое зло в отношении себя с кротостью мученика, и сглотнул слюну, выделившуюся от одной только мысли о том, что я нахожусь на пороге святости, ибо, что бы там со мной ни случилось, это будет окончательным нарушением моей неприкосновенности, а значит, закон на моей стороне, я могу со стоическим спокойствием отдать себя хоть на колесование, и даже с удовольствием, потому что я жертва, а он воплощает насилие, и все я это так прочувствовал, что даже слезы умиления собственной судьбой навернулись у меня на глаза, и кожа, и нутро, и блаженство жертвенного смирения стали сливаться во мне в единое целое и растворять меня в своем тепле, и мне больше не было необходимости открывать глаза, я больше не должен был стараться прочесть на его лице очередные приказания, потому что вдруг все стало ясно: чтобы стать окончательно свободным, я должен раскрыться перед ним, я должен быть начеку («накоротке» — поправил меня внутренний фальцет) и готовым к приему гостей, теперь, когда я был в шаге от признания меня в полной мере, я вдруг почувствовал, как на меня снизошла честь приема, то есть он принимал меня к своему сведению, поимел меня в виду за оказанный ему мною прием, за мою сладостно-смиренную передачу ему моих по праву рождения, принадлежавших мне достоинств, я понял, что не надо больше бояться; его захват был таким убедительным, я уже успел к нему привыкнуть, так сжиться с ним, что если и остался какой-то страх, то это страх свободы, и-и-и-и, ум-м-м-м-м-м, вступление, объединение, слияние, и когда я почувствовал, что, воспользовавшись моим приглашением, он обозн