Interludium (F. Ch. op. 28 no. 3)
Мария едет в поезде, в пустом купе, сняла туфли и положила ноги на сиденье напротив, из приоткрытого окна струя воздуха обдувает ее голову, Мария улыбается, ее радует стук колес, ее радует ритм, радуют пейзажи за окном, Мария разрешает потоку воздуха сдуть платок с головы, разрешает ветру трепать волосы, она игриво шевелит ногами в черных гольфах, смеется сама себе; какая же она красивая, когда смеется. О да, Мария, несомненно, красива.
Для монахини так даже слишком красива. Ее красота еще не успела поблекнуть от жара молитв, ее щеки совершенно по-мирски румяны, ее губы полны ожидания, но что они могут сами по себе; ничего, потому что их хозяйка шепчет литании Богородице, вместо того чтобы шептать любовные признания на ухо любовнику; ничего, потому что их хозяйка целует руки, вырезанные в холодном дереве, а не руки мужчины, разогретые от самозабвения.
Мария провокационно красива; каждой из сестер в ее монастыре приходится по нескольку раз в неделю признаваться на исповеди в том, что невозможно обуздать в себе неприязнь к Марии; ни одна из монахинь в ее монастыре не в силах смириться с тем, что в таком красивом теле может обитать чистая душа; красота Марии — ее крест в стенах монастыря, поэтому Мария так счастлива, что наконец закончился новициат[5] и теперь она может выйти к мирянам, она получила пропуск, и ей стало легче, она почувствовала себя свободной для красоты, свободной в красоте — ей теперь позволительно быть красивой; Мария не старается спрятаться под рясой, вне стен монастыря красота Марии никого не оскорбляет.
Мария опустила окно до упора и чувствует, как ветер копошится в ее рясе, ему наплевать на все ее обеты, и он беспардонно лезет ей за пуговицы, надувает и разворачивает каждую складку, пользуется любой возможностью, чтобы пробраться поближе к телу; Мария радуется ветру, все твердит «еду, еду, еду» и думает, что хоть она и верна Богу, но теперь, в семидесяти четырех километрах от монастыря, в тридцати двух километрах от дома родителей, которых она едет навестить, она легко могла бы (да и хотела бы) отдаться мужчине, если бы он вдруг вошел в купе, отдалась бы, и сбросила рясу, и, обвивая его ногами, гладя руками его ягодицы, задала бы им ритм, такой ритм, какой подсказывает ветер и стук колес… но, но, но…
Но время упущено, поезд, похоже, замедляет ход перед станцией, поток воздуха из приоткрытого окна ослабевает, Мария поправляет волосы, а потом с улыбкой поворачивается и предъявляет билет усатой кондукторше.
Телячьи нежности
Как-то раз за обедом, на самой середине супа, мать отложила ложку, вытерла рот салфеткой и сказала отцу:
— Наш брак закончен. Больше не могу жить с мужчиной, который за пятнадцать лет так и не научился есть не чавкая.
Сказано было в моем присутствии, а это означало, что она готова на все. Это была наша последняя совместная трапеза.
Занятые своими делами, они отвезли меня на лето в горы.
Мне предстояло возмужать в труде, на грубом хлебе и ячменном кофе в одной знакомой крестьянской семье.
На самом деле им просто хотелось, чтобы я не оказался на линии огня во время их бракоразводного процесса, чтобы я успел от них отвыкнуть, чтобы было не так больно.
В Татрах лило неделями, июнь передал эстафету сырости июлю, мать успела выстоять для меня резиновые сапоги в кооперативном магазине, расцеловала со слезами на глазах, отец посигналил, и они уехали.