Табия вдруг прикусил язык, как будто побоялся сказать больше. Он помолчал, а затем вперил в лицо Залилума тяжёлый, затуманенный вином взгляд и, погрозив ему пальцем, проговорил:
— Мне всё равно, как ты это сделаешь. Я хочу заполучить её — остальное меня не волнует. Считай, что это мой каприз. А мой каприз для меня закон. Так что решай, Залилум, девчонка или…
Или позор и непогашенные долги, — закончил про себя его мысль Залилум и сразу почувствовал, что весь взмок от холодного пота. В конце концов он решил придумать что-нибудь, не обострять же в самом деле отношения с кредитором из-за какой-то дрянной соплячки.
— Клянусь Ададом, до первого дождя, — заверил он Табию.
— Я вернусь за ней… очень скоро, — в свою очередь пообещал ему ростовщик.
Однако прошло ещё несколько лет, прежде чем Табия вновь напомнил Залилуму о его старых долгах и давней клятве.
Сар — аккад. мера площади.
Адад — бог погоды, управлял как разрушительными бурями, так и благотворными дождями.
Глава 5. Дочь своего отца
На землю Аккада пришёл месяц аддару*. После зимних дождей глинистая почва превратилась в непроходимую грязь. Под лучами солнца, с каждым днём набиравшего всё больше силы, на вершинах Кедровых гор таяли островки серого пористого снега, реки наполнялись талой водой, и уже к середине месяца Великая река вышла из берегов. После разлива месопотамская степь покрылась жидкой, но яркой зеленью, а к концу месяца весна вступила в свои полные права, отметив их молочно-розовой пеной персиковых деревьев, свежей листвой тамарисков, заливистыми трелями птиц в садах, натужным гудением пчёл. Дни становились невыносимо жаркими, и только с мягко спускавшимися на землю сумерками приходила желанная прохлада.
Селение Поющие Колосья притихло и, окутанное вечерней негой, погружалось в сон. Крестьяне рано ложились спать, чтобы пробудиться с рассветом — весна принесла им много забот. Алу было не очень большое, три десятка семей; крайняя хижина стояла на крутом берегу Великой реки и выглядела как-то одиноко: то ли потому, что возвышалась над остальными, то ли потому, что в её дворе не было деревьев и даже кустов — лишь торчал обгорелый ствол тамариска. В сумерках сиротливая лачуга с обугленным деревом во дворе имела ещё более унылый вид, чем в дневном свете.
За стеной хижины пел сверчок, тихо и настойчиво скреблась мышь, а в самой хижине булькала в котле над очагом жидкая похлёбка из ячменя. Но черноглазая девочка, лежавшая на застланной овечьими шкурами постели в углу хижины, не обращала внимания на эти звуки. Подложив обе ладошки под щеку, она внимала мелодичной речи матери. Как всякий ребёнок, она могла без конца слушать старинные сказания и песни, но больше всего она любила те из них, в которых говорилось о владычице богов и людей богине Иштар.
— К Стране без возврата, земле великой, / Иштар, дочь Сина, обратила мысли. / Обратила дочь Сина светлые мысли / К дому мрака, жилищу Иркаллы, / Откуда входящему нет возвращенья, / К пути, откуда нет возврата, / Где напрасно вошедшие жаждут света, / Где пища их — прах, где еда их — глина, / Где света не видя, живут во мраке, / Как птицы одеты одеждою крыльев, / На стенах и засовах стелется пыль…
Маленькая женщина сучила шерсть и неторопливо, нараспев, рассказывала о нисхождении богини любви в загробное царство её сестры Эрешкигаль.
Ану-син не понимала, для чего светлая богиня спустилась в загробный мир и позволила убить себя и почему её возлюбленный, пастух Думузи, не стал скорбеть о ней. Когда она спросила об этом свою мать, та ответила словами, ещё более непонятными для десятилетней девочки: «Эта история учит, что смерть неизбежна, что даже боги не могут уйти от её объятий, если они подвергнут себя опасности подойти к ней слишком близко. А любовь и смерть зачастую идут рука об руку…»
Она также хотела спросить мать о том, зачем чёрная владычица Эрешкигаль задумала погубить родную сестру, но не успела: в хижину вошёл отец.
С его появлением исчезло очарование тихого вечера, растаяли волшебные краски и звуки, а воздух наполнился чем-то ощутимо тревожным. По стенам, по низкому потолку заметались пугливые тени; сверчок и тот затих, только булькало над огнём жидкое варево.
— Нет мне удачи, — хмуро сказал Сим, подсаживаясь к очагу. — Хоть и приношу исправно жертвы в храм божественной Нинсун*, да видно, не желает она внимать моим мольбам. Сколько сил вложил я в стадо Залилума, о каждой овце заботился как о родном ребёнке, каждого ягнёнка на ноги поставил! За какие же грехи свалилась на мою голову эта напасть? То болезнь уносит овцу из стада, то повадится какой-то зверь таскать по овце едва ли не через день! Что я скажу почтенному Залилуму, когда он не досчитается своих овец?
— Мы ничего не сможем дать ему взамен! — испугалась Баштум, отложив прялку. — И без того уже задолжали ему — даже старый долг покрыть нечем…
На её лице появилось выражение беспомощности и растерянности; уткнувшись лицом в колени, она тихо заплакала. Пастух сидел молча, с виноватым видом, свесив на грудь голову с длинными спутанными волосами. И только Ану-син казалась отрешённой от всех земных забот: лицо её было безмятежно, взгляд больших чёрных глаз по-прежнему оставался мечтательным.
Неожиданно во дворе что-то зашуршало. Кошка, сидевшая на обгорелом стволе тамариска, влетела в хижину и, ощетинясь, забилась в угол. Спустя какое-то время Баштум услышала тяжёлые шаги и сжалась в напряжённом ожидании. Почуяв недоброе, со своего места поднялся Сим.
На пороге хижины возникла, закрывая собой звёздное небо, громадная фигура страшного человека, с черепом, голым, как яйцо, который держал в руке судейский жезл.
— Ты раб Залилума, пастух его стад? — обратился он к трепетавшему от страха Симу.
— Я раб почтенного Залилума, да подарят ему боги сверх назначенного судьбой ещё пятьдесят лет жизни, — смиренно ответил пастух, сгибая пополам свою худую спину.
— Ты сириец, но тебе должны быть известны законы нашей страны, — продолжал лысый с жезлом, угрожающе глядя на Сима. — Так вот, согласно законам мудрейшего и справедливейшего среди всех правителей царя Хаммурапи, да сохранится имя его в веках, человек, который имеет на себе долг перед своим господином, должен отдать за серебро свою жену, своего сына или свою дочь. Или же отдать их в долговую кабалу, чтобы они служили в доме своего хозяина три года.
Посланник Залилума обратил свой взор на притихших в тёмном углу хижины маленькую женщину и девочку:
— Кого из них я могу увести с собой?
Сим ничего не ответил.
Тогда человек с судейским жезлом подошёл к Баштум и велел ей подняться. Быстрым, но цепким взглядом он окинул жалкое одеяние женщины и через прореху в рубахе заметил волдыри солнечных ожогов и нарывы от укусов финиковых ос.
— Ты стара и слаба — от тебя никакого проку. Умрёшь в кабале — и Залилум потеряет всё, что дал вам взаймы и уже не возместит себе ущерб за скот, — скривился вершитель правосудия. И, повернувшись к девочке, вынес свой приговор: — Она пойдёт со мной!
Баштум словно по сердцу ножом резанули. Она сорвалась с места, повалилась перед лысым на колени и, цепляясь за его одежду, запричитала:
— Помилуй дитя! Возьми меня за неё! Любую работу сделаю, всё стерплю! Только оставь девочку дома, именем Мардука заклинаю!
— Прочь! — крикнул посланник Залилума и толкнул маленькую женщину так, что она упала навзничь и ударилась головой о земляной пол.
А в следующее мгновение он завизжал от внезапной боли — его кисти коснулась пылающая огнём ветка; в воздухе запахло горелой плотью.
Из-за собственных воплей человек с жезлом не услышал, как пастух воскликнул в испуге: «Ану-син!» Только это и спасло храбрую девочку, заступившуюся за мать, от немедленного наказания.
Когда взгляд посланника Залилума прояснился, он увидел стоявшего перед ним сирийца с догоравшей веткой тамариска в руках. Маленькая женщина, всё так же стоя на коленях, прижимала к себе девочку и смотрела на лысого широко раскрытыми глазами, в которых застыло выражение ужаса.