Выбрать главу

Тихо девку с колен своих спускает, шлепок ей в места мягкие, с чем та и убегает прочь, звеня монистом и заревываясь. Акинфий опять лбом об пол. Но Олуфьев больше не позволяет ему вопить.

— Дело худо, и спасибо, что известил о том. Только вот твоей-то беды не пойму. Струги да насады, что казаки угнали, разве ж твои?

— Помилуй, боярин, а чьи ж, как не мои? О том всем ведомо.

— Ай, врешь, холоп! Врешь! За струги не скажу, а насады по Волге ходили, когда ты еще у князя Масальского нахлебничал. Тереня Ус караван пограбил ниже Самары, купцов и людей торговых в воду покидал, а насады с добром к Заруцкому привел. Заруцкий их тебе отдал для пользы дела. Заруцкий дал, Заруцкий взял. А ты при чем?

Медленно поднимается с колен Акинфий Толубеев, на роже холопства нет, злоба одна, бурчит сквозь зубы:

— А служба, она не в учет…

— За службу ты пистолем по рылу получил, а не саблей по шее, и то ценить должен, потому как Васька Карамышев саблю в ножнах удержать может только по указу Ивана Мартыныча, и тому радуйся, а не вопи. Ступай-ка с Богом да отыщи себе нору поглубже, скоро большая охота будет, ни един след не затеряется — ни твой, ни мой… Ступай…

Какой думой живет холоп? Длина той думы один день? Тем и счастлив, что завтрашнего дня не прозревает? Холопское однодумье для властелина — простор для маневра, и в том тайна успеха. Но, однако ж, подобие Божие и в холопе. Однажды узрит день завтрашний, и тотчас поколеблется гармония и поколеблются замыслы властелина, праведные или неправедные. Опять же все по воле Божией и попущению Его, дерзает человек — Господь на дерзание не посягает, но попущает дерзать, а за дерзание человек получает кару или награду, но не Божию — не Господь же рано или поздно посадит на кол Акинфия Толубеева за воровство и измену, а Разбойный приказ. Так в чем воля Божия, как узреть ее смертному, хотя бы тому, чья дума не про один день?…

Олуфьев стоит у двери, трет виски, за дверью слышит шепот и всхлипы, но вот слышит и другое — голоса грубые, и мамки голос визгливый, и топот сапог в сенях. Дверь распахивается — вот уж диво: на пороге Тереня Ус и Валевский, атаман черкас. Ранее даже в ратном деле рядом не оказывались, а за одним столом тем более. В сенных сумерках лица атаманов черны, словно души обнажились и выявились в чертах. Из-за спины Олуфьева свет лампад и свечей падает на их лица, искажает тенями, как шрамами, — сущие упыри…

— Выйди для разговору, боярин, — басит Тереня угрюмо. Валевский тоже кивает головой, хмыкает и прикашливает.

— Чего ж выходить-то, — улыбчиво возражает Олуфьев, — гостям рад, медами не оскудел пока еще, чарка разговору не помеха. — И отступает на шаг в горницу с шутовским полупоклоном.

Но атаманы качают черными харями, мол, не до чарки. Ишь как приспичило собачьим чадам: чарке не рады и гостеприимству боярскому, коим никогда не славился у казаков, всегда стороной держался…

Ущербная луна уже зависла над астраханским кремлем, но светит по-воровски, то и дело скрадываясь в грязных зипунах, что волокутся по небу с моря в московскую сторону — они тоже спешат туда, рваные и растрепанные, словно там заштопают их и отчистят до обновы для чьей-то радости и похвальбы. Кремлевские башни, острием воткнувшись в небо, тщетно пытаются зацепить их, придержать или распороть на лоскутья в наказание за побег, зипунам терять нечего, к тому ж верховик попутный, а ночь по-весеннему коротка, да и башни, похоже, больше прикидываются стражами, им ведь еще стоять и стоять вековечно — это ль не забота, важней прочих…

Поеживаясь от вечерней прохлады, выходит Олуфьев вслед за атаманами во двор, через весь двор мимо покосившихся дверей, и подсаживается на __ деревянную скамейку, что у забора. Сидят, касаясь плечами друг друга, и это касание Олуфьеву не противно и не тягостно, только зябко, а горячие плечи казацкие даже будто и согревают. Сквозняк от Пречистенских ворот выдувает хмель из головы, голова легчает, но тут же тяжелеет думами, одна другой горше, и бормотание Терени принимает с радостью и облегчением.

— Прослышали мы, боярин, что ты нынче у царицы в опалу попал за то, что дурь Ивашкину не одобрил…

Ну и пес! Заруцкий ему уже Ивашка! А при разговоре ведь лишних глаз не было, зато уши были. Что-то больно длинны и чутки стали уши казачьи, знать, давно уже вострят ушами соподвижники донского атамана, да и чего там, все к одному!

— Знаешь ли, — бурчит Тереня, — что Заруцкий струги сгоняет к Теплому стану, даже на Муртазу плеть поднял, понимать надо, на перса рукой махнул, на Самару метит… Умом он повредился или царице угождает, ведь дурость и погибель! Мы на Самару, а Хохлов с Головиным нам в спину вдарят, Одоевский с Казани спустится в тридень, и бежать будет некуда!