— Васька Хохлов, пся крев, молчит, сукин сын! — бранится Заруцкий. — А клялся, подлец, что к маю будет у Астрахани! Нельзя его за спиной оставлять. Слышь, царица, послала бы ты к Хохлову на Терек боярина своего, дружки они. На кой леший он тебе тут? А так, глядишь, все службу сослужит!
Верно раскладывает Заруцкий. Если Олуфьев уедет на Терек, за Хохлова можно не опасаться, если к Ивашке не пристанет, то и против не пойдет. Правильно говорит Заруцкий, но Марина не согласна, и это удивительно ей самой, ранее всегда жившей по рассудку. Она открывает себе, что боится расстаться с боярином Олуфьевым, вроде бы и не нужным ей. И верно, какой от него прок, но боится, ей кажется, что останется совсем одна… Среди быдла… А может быть, приберегает она боярина на какой-то самый крайний случаи? «Еще не поздно, царица», — вспомнилось. Чего там не поздно? Поздно! Все уже поздно. Но не поедет Олуфьев на Терек, а останется при ней, вот как сейчас, где-то неподалеку, в двадцати шагах, но чтоб был, чтобы если оглянуться, то увидеть взгляд бескорыстно преданного человека…
Заруцкий не настаивает, и это немного тревожит ее. Что-то больно покладист стал последнее врем» Ивашка. Вот так Сапега под Дмитровом вдруг обернулся ласковым да услужливым, но раскусила его Марина и обыграла в тот раз. Но Заруцкий! Неужто и этот измыслил чего?
Совесть могла бы подсказать Марине, что сама-то она в былых планах своих приговорила Ивашке дойти только до стены кремлевской, и не шагом далее. Первое, что совершила бы она, вернись в Москву царицей и укрепись властью, это покончила бы с казатчиной. Не со стороны престола, а изнутри казацкой смуты разглядела она и оценила опасность для государства казацкого состояния, которое есть ржа на сабле и червь в иконе. Воровство и измена — в том стержень казацкой вольности. И пусть сегодня это ее оружие против изменников бояр московских да черни подлой, против Романова-узурпатора, которого на московский престол посадили те же казаки, что воевали за Шуйского и Жолкевского, а раньше того брали Москву для нее и царя Дмитрия. Сатанинское отродье, степью сатанинской рожденное. А у Одоевского стрельцы да ополчение. У них же с Ивашкой казаки да орда. Вот если бы шах Аббас…
Заруцкий словно мысли угадывает.
— В Астрахань придем, а там, глядишь, от шаха послы вернутся с доброй вестью. Царица, а ежели шах на наш уговор пойдет, то, может, Конашевича лучше на турок подначить?
— А на Москву с чем? — зло отвечает Марина. Слишком велика ее надежда на шаха, суеверно боится предугадывать события, к тому же такие великие планы в прошлом, во времена царя Дмитрия, были связаны с антитурецкой коалицией, что теперь, хотя и есть резон в словах Заруцкого — шах Аббас в войне с турками, — напоминание о турках доставляет ей боль, как, впрочем, любое воспоминание теперь для нее только боль, потому что за спиной одни утраты и измены… Вот о Сапеге вспомнила. Да что Сапега! Когда отец, из десяти детей любивший ее более других, он, чьими уговорами она ввергнута ныне в неслыханные бедствия, он, отец ее, покинул, предал, страшно это слово вымолвить, но ведь предал же! Сколько писем, полных покорнейших прошений, отправила она за последние два года, и ни одного ответа.
— Нет! — приказывает себе Марина. — Не думать! Не вспоминать!
А Заруцкий, что ж… Несправедлива она к нему. Ведь сын холопский без наук и приличий, а в тушинском лагере не им ли дело держалось, когда Рожинский, шляхтич именитый, пьянствовал и доходил до свинства в поведении, и Вишневецкий, шалопай и бабский поскудник, царя спаивал, и прочие ее соплеменники только и ждали случая, чтобы как подостойнее пасть в ноги Сигизмунду. А сам Сигизмунд? Не с его ли напутствием отправлялась она в Московию и не о родине ли были ее думы, когда клялась блюсти интересы Речи Посполитой в сане царицы московской. Когда же фортуна отвернулась от нее, каким унижениям подверглась она, никогда ничего ни у кого не просящая! Жаром гнева вспыхивает лицо, как вспомнит строки письма к Сигизмунду в минуту слабости и отчаяния. Всеми ноготками выскребла бы, выцарапала из памяти слова унижения, но не выскребаются, а вспыхивают перед глазами аршинными буквами, и читаются, и произносятся, и звучат в ушах, как удары бича катовского…