А за окнами и за стенами не Смолкает рев толпы, Заруцкий, случаем пользуясь, вечевание устроил. Дикий обычай дикого народа — глотку драть на площадях, где искусство в том, чтобы дать быдлу ярость звериную в реве источить, а потом подчинить себе лестью хитрой, словом весомым да посулом щедрым. Что быдло! А шляхта ее одноплеменная лучше ли? Дикий и глупый обычай, но, став царицей, Марина намерена узаконить его, коль в природе он души русинской, зверь лесной и тот потребность имеет глотку драть порой, без особой на то надобности, волки например, наслушалась воя ихнего что в Дмитрове, что в Калуге… В водном Самборе волчий вой тоже не диво, но в Московии — сколько раз мороз по коже, словно не волки вовсе, но сама земля вопит о чем-то неизбывном, что чужому разуму не для понимания, но в намек и в предупреждение…
Голос Заруцкого уже в прихожей, его радостный и требовательный рык сплетается в одну веревочку с причитаниями Казановской, которая валит на атамана вину за чудачество Маринино. Препираться будут, пока терпение у Заруцкого не лопнет, пока не гаркнет ошалело, тогда Барбара струхнет, как всегда, и уступит… Марина не ждет, выходит из спальни и просит (а в действительности велит — это она умеет) подняться атаману в приемную комнату, что рядом со спальней, где с момента переезда из воеводских хором никого еще не принимала. И комната не обставлена, Марина против — трон запретила перетаскивать, да и нелеп был бы он в сем месте — и вообще более никаких приемов, иной образ жизни задуман и обещан Господу.
Давно Марина не видела таким атамана. Орел орлом! Грудь его богатырская впрямь колесом, зрачки черные черного огня полны, и росту будто полголовы прибавилось.
— Ну, царица, — отчего-то шепчет атаман многозначительно, склонясь над ней, как коршун над птенцом, — теперь все скоро, нынешнее лето — наше! Насиделись в Астрахани, самое время поближе к Москве подбираться.
Марина отходит, садится на лавку под окном, сама как бы в тени, Заруцкий на свету, солнце как раз проглянуло из-за последней тучи, уползающей за Волгу, из высокого оконца луч прямо в лицо атаману — но даже не щурится, тонет солнечный луч в черноте глаз казацких.
— Четырнадцать стругов да два насада готовы хоть завтра! Двадцать тысяч с Иштареком пойдут левым берегом, черкасы правым, мы с тобой, с донцами моими и большим нарядом — по воде. В Самаре-то, весть имею, всего пять сотен стрельцов приказа Пальчикова, и те не в Самаре, а на Усе острожок ставят, пушек больших совсем нет, моему войску они не воспротивятся, отдадут Самару, а там посмотрим, на Казань ли идти или на Дон перебираться. И еще одна добрая весть, царица. Атаман Верзига бумагу прислал, что с Пошехонья и Белозерья сбираются ко мне казачки числом до трех тысяч, а сколько еще отрядов казачьих по Руси рассеялось! Куда им податься, как не ко мне? Не дружила ты последние дни, извини уж, от твоего царского имени грамоты разослал аж до литовских, земель. Литовцы опять же, Лисовской, помнишь его, большую силу набрал, теснит Романова, сказывают, под Брянском уже. Поляки Филарета не отдают, значит, замирению не бывать. Все нам на руку, царица…
Ах, лучше бы Марине не слышать этих стратегий пустых, снова, как прежде, в душе сомнения и маета: ну чего стоят все расчеты атамановы, когда не сегодня-завтра Хохлов объявится под Астраханью, словно забыл Заруцкий про терскую измену. Так и хочется напомнить и охладить… Но сказала же себе, что более нет ее участия в делах и планах, что одним полаганием на волю Божию жить обязана, что в строгом соблюдении сего обязательства залог успеха, что воля Божия не в стечении обстоятельств проявляется, но вопреки тому, едино вера требуема неукоснительная, сомнений в душу не допускающая.
А Заруцкий говорит и говорит, но теперь уже все мимо, нет Марины ни в комнате этой, ни в Астрахани, ни на Руси — в Кракове она, во дворце королевском, нет, лучше в Самборе, да, вот идет она по аллее дубовой, по леву руку — тихий синий Днестр, а по праву руку рядом с ней застенчивый и милый юный пан Конашевич — то весна или осень? Не вспомнить, значит, пусть весна. Строен и высок пан, Марина ниже плеча его. О чем говорит он? Уж во всяком случае, не о том, о чем хотел бы. Беден род Конашевичей, точнее, не столь богат, как надобно отцу Марины, ясновельможному пану Юрию Мнишеку, потому речь юного шляхтича — о делах украинских, коими увлечен без меры. Голос его приятен слуху Марины, но отнюдь не тема. Шляхтичу искать славу в разбойной провинции — безнадежен! Так думает Марина. Но как мил…