«…Всего лишила меня превратная фортуна… Вы, Ваше Королевское Высочество, изволили быть причиной и сопоспешником первого моего счастья. Потому возлагаю полную надежду на Господа Бога, что и в этой моей скорби окажете свое милосердие. Препоручаю себя защите и милостивому вниманию Вашего Королевского Высочества».
И что же? Коварный Сигизмунд предложил ее мужу, тушинскому Дмитрию, Самбор, ее родной Самбор, если они оба откажутся от московского престола.
«…Будучи владычицей народов, царицей московской, возвращаться в сословие польской шляхтянки и становиться опять подданной не могу…»
Вот так она ответила лукавому королю польскому. Правда, к тому времени и обстоятельства изменились в ее пользу, снова оказался близок трон московский, рукой подать, и уж какой только кары не напридумывала она Сигизмунду, ведь если с высоты московского престола взглянуть, что есть в сути своей Речь Посполитая — нищета холопов да чванство панов… О, панов бы она перекупила, лишь малостью пожертвовав, а Сигизмунду — ультиматум из небрежных слов, десяток строк на раскатном листе… Варианты этого карающего за лукавство текста Марина еще недавно помнила наизусть, вышептывала их холодными ночами в Тушине и Михайлове. Но под Воронежем забыла, обстоятельства изменились к худшему…
Сколько же было этих изменений: от отчаяния к надежде, от надежды к уверенности и торжеству, и снова отчаяние, и снова надежда, и ни дня отдыха, и ни дня без тревоги, даже в успехе, коего она знала не раз за это смутное время, и тогда тревога не покидала ее, а нынче, когда просто тревога, так это еще полбеды, это уже привычно, хуже, когда страх или ярость, тогда каких только пыток не вообразишь всем изменившим, предавшим, бросившим! Да и те, что рядом, хлестать бы плетью по харям холопским за взгляды наглые, за намеки подлые, за сплетни коварные, за то, что смеют бражничать, распутничать, веселиться, когда она, царица законная, пребывает в беде и скорби! И притом же любят ее! Любят, дети собачьи! Имела возможность убедиться не раз. Ведь кидаются в сечи кровавые ради нее. Или это тоже всего лишь привычка, и безразлично быдлу, за кого кровь проливать? И если так подумать — страшно становится, и тогда такой утробный крик просится из души, что только ладони ко рту и бегом к няньке-фрейлине-подружке своей — Барбаре, единственно близкому человеку — лицом в ее колени, чтобы скорей ощутить на плечах ее теплые, не по-женски большие руки и услышать слова, сотни раз уже слышанные: «Пани царица нездорова? Пани царица тоскует? Пани царица может поплакать, и никто об этом не узнает!»
Да, пани царица может поплакать, и никто, кроме Барбары Казановской, не узнает об этом! Милая, добрая, смелая Барбара! Это она укрыла Марину в подолах своего платья, когда ворье московское ворвалось в Кремль! Чернь и бояре, еще вчера милостей царских искавшие, паркеты коленями и бородами чистившие, взбунтовались, добротой царской избалованные, и возжаждали царской крови и крови ее, Марины, — разве забыть такое? Пресвятая Дева! Каких страхов натерпелась, и погибнуть бы в муках, когда б не Барбара…
Нет, есть все же у нее преданные люди, мало, но есть, Олуфьев тот же, да и Заруцкий, наконец… И есть еще у нее сын, крохотный, забавный и немного капризный шляхтенок, уже проговаривающий первые слова, и слова эти языка русинского, потому что рожден он царицей московской, и предназначен ему московский трон по всем человеческим и Божиим законам.— на том непоколебимо стоит Марина, на том стоит казачий атаман Иван Заруцкий, а против них троих нынче вся непонятная, лукавая, непостоянная в своих хотениях Московия, будь она проклята! Будь проклят день, когда юная дочь самборского воеводы впервые обратила свой взор на Восток и возжелала великой судьбы для себя, для рода своего и потомства!
Впрочем, такое проклятие, если и слетало иногда с уст или просилось на уста, то едва ли было искренним. Зато проклятия врагам и всем остальным в мире Божием, кто не был друзьями и союзниками, — эти проклятия, если бы их действенность была подобна страсти, с какой они рождались в оскорбленной и скорбящей душе Марины, — испепелили бы они тех, кому предназначались, изничтожили так, что и память о них была бы памятью позора и презрения…