И тут непримиримая Казановская приникает к груди атамана и шепчет хрипло:
— Всевышний за нас! Себя же от случая береги, Иван Мартыныч! Без тебя худо…
Заруцкий уходит, и оттуда, сверху, еще долго слышен его голос, и другие голоса, и топот сапог — каждый скрип над головой в голове болью отдается.
Казановская подходит к Марининому ложу, садится на пол рядом, Маринины колени руками обхватив. Марина ждет слез и причитаний фрейлины и готова отослать ее прочь, но Барбара сидит тихо: ни звука, ни шевеления. Марина, спиной припав к ковру настенному, глаза закрывает и впадает в дрему: то не сон и не явь — спит разум, но бодрствует душа, источая покой целебный и, упреждая сновидения, сотворяет пред дремлющим взором бесшумное движение теней, не имеющих форм и оттого не могущих порушить покой…
Бесцельное стояние на Болде только на руку астраханцам и Хохлову — так считает Заруцкий. Тереня Ус на струге подчаливал к насаду, взойти не пожелал, попросил Заруцкого сойти на струг. О чем сговаривались, Марине атаман не рассказал, бранился только и сплевывал зло. Видимо, не смог убедить Тереню. Другим утром недосчитались одного струга. Сбежал Муртаза, подкупив стрельцов. Перед тем ночью вызвал Марину на разговор, соблазнял милостями шаха кызылбашевского Аббаса, который будто бы через него, Муртазу, обещал Марине покровительство и щедрость, если захочет предаться ему без оговорок. Марина даже не оскорбилась и, догадываясь об умысле купца на побег, непрямым словом благословила, поблагодарив за добро, ранее содеянное.
Наступившее безветрие усилило жару и духоту. Мужикам проще — вылил себе на голову ведро воды и гуляй по палубе. Марина облюбовала затененное место у бортовой пушки с навесом, Казановская с Милицей по очереди машут опахалом, им тоже от того прохлада. Место, выбранное Мариной, еще тем хорошо, что ногайского берега не видно, ни стругов, ни станов казацких под холмами — лишь Волга-река да птицы речные. Заруцкий лишний раз на глаза Марине старается не казаться: стыдно атаману за безвластие, к коему приговорен даже вернейшими своими соподвижниками. Святые отцы также избегают Марины, не жалует она их последнее время. Лишь царевич-паненок прибежит раз-другой похвастаться рыбачьей удачей: атаман Чулков обучил и приучил его к сему небесполезному делу.
Когда солнце еще на ногайской стороне, левобережье туманной дымкой подернуто, и дымчатые облака на горизонте то башнями Вавельского замка взгромоздятся над равниной, то холмами самборскими разбредутся по окружью — ни о чем тяжком не думается в такие часы… Тяжких дум вроде бы и вовсе нет, их Марина умеет в узде держать, и всякое предчувствие дурное, лишь зародись оно где-то еще даже в стороне от дум — тотчас же встречь ему выставляет душа Маринина заслон непорушимый — веру в покровительство Господнее, и в сей же миг чернота в комок свертывается и выкатывается прочь без следа. Но вот иное, против чего Марина бессильна, — тяжесть на сердце, особенно когда от сна пробуждается разум. Нет против нее средства, и в полусонье желание возникает проснуться где-то в другом месте и в другое время; иногда она знает, где хотела бы проснуться, такое даже мнится возможным, как прошлой ночью… Провозглашение прозвучало, что не было ни Ярославля, ни Тушино, ни Коломны, ни Астрахани — то был сон, а проснуться ей сейчас в палатах Кремля Московского и готовиться к коронации… И будто просыпается, и заново свершается все, что откуда-то уже известно, и узнается с радостью каждое действо и каждое слово.
Вот она идет и видит себя идущей из царских покоев к пятиглавому собору. Путь ее выстлан красным сукном и темно-коричневой турецкой парчой, ногам мягко и приятно, словно по воздуху идет. По праву руку — отец, воевода сандомирский, по леву — княгиня Мстиславская в атласном платье, в золотом головном уборе. По бокам разодетые алебардщики-немцы роты красавца Мержерета. Вдоль стен кремлевских стрельцами к стенам оттесненный люд московский, а за стенами будто вся Московия собралась на великое торжество…
Впереди парами полсотни думных бояр в парчовых армяках с жемчужными ожерельями на шеях. Руки их в рукавах, головы чуть склонены… И супруг ее, царь московский, в короне, в парчовом армяке с жемчугом и сапфирами, руки тоже в рукавах, и голова склонена, как и у мечника Михаила Шуйского, что рядом с царем в шубе собольей, как и у конюшего Михаила Нагого, и сама она — глаза долу, и лишь один посол пан Малаговский с неуместно вздернутой головой в мегерке с длинными перьями…
Вот они входят в церковь, и перед ними трон о двенадцати ступеньках, покрытых красным сукном, на нем три престола без поручней, один из них в черном бархате для патриарха, два в красном — для царя с царицей. Они, царь и царица, восходят на трон и садятся в кресла. Слева и справа на скамьях владыки московские, облаченные в архиерейские ризы. Прямо перед ней у двери, через которую вошли, — отец и брат Станислав, и опять же пан Малаговский в своей нелепой по случаю мегерке. Вот к нему подходит вездесущий блюститель церемониала Афанасий Власьев, которого все поляки именуют канцлером, и уговаривает Малаговского снять мегерку и отдать ему, Власьеву, на временное хранение…