Хоть и не велика осадка у стругов, не более пяти-шести футов, если б с Баксакова казаков не взяли с собой, далеко б не ушли без лоцмана, реку знающего. Мели чередуются с пятнадцатифутовыми глубинами, порой через сотню взмахов весла — а, течение такое же дикое и беспорядочное, как все вокруг, оттого на стругах нет обычного гама казачьего через сотню саженей смена весельщиков, а на рулевых веслах аж по четыре казака на весло.
Еще на стане у Яицкого городища Марину и челядь ее обустроили в чердачном струге, на котором из Астрахани вывезли провиант, порох, свинец, иную рухлядь походную — все перегрузили по частям на другие струги, а на этом наспех наколотили перегородок внутри чердака и кое-как разместили, кроме Марины и людей ее, аманатов Иштарековых, которых на станах на берег не выпускали, а стерегли в струге, Заруцкого с двумя его казаками и раненного пищальной пулей в грудь Волынского, уже не жильца, с пахоликом. Двадцать весельщиков и столько же сменных, да шестеро рулевых — и все равно в сравнении с другими стругами, где людишки вповалку, здесь чуть посвободнее.
Сын Маринин после астраханской сечи духом повредился, от всякого шума икота нападала, и дрожь в теле, и тошнота желудочная, и речь невнятная. День и ночь к нянькиной ферязи жмется, из чердака по собственной воле ни шагу. И все прислушивается к чему-то пугливо, не плачет и не хнычет, но именно это более всего и тревожит Марину. Приласкала бы лишний раз, но он и от ласки ее шарахается, только няньку признает. Марина раздражается, бранит Дарью не по делу. Дарья же после смерти покоевки Милицы, которую как за дочь почитала, рассеянна стала и плаксива, все у нее из рук валится, и как ни запрещает себе Марина, на Дарью глядя, вспоминать о Казановской, да как не помнить! То, может быть, первая по-настоящему незаменимая утрата средь прочих неисчислимых утрат за все годы — теперь только догадываться начинает, что есть такое одиночество, когда оно смертной тоске подобно. Хотела даже Олуфьева к себе на струг выпросить, намекнула Заруцкому, но он верно рассудил, что боярину лучше быть ближе к Терене, который теперь уже и вовсе ни в чем на совет не идет, с атаманами шепчется, то с одним, то с другим, казака-писаря при себе держит, на монахов Марининых косится злобно, а с царевичем заигрывает, посулы ему какие-то нашептывает на ухо, страхолюдства рожи своей воровской в расчет не принимая — только пуще пугает мальчонку, доводя до икоты…
Когда морем на Яик шли, было во сне видение Марине, именно видение, а не просто сон — будто идет она по малой волне морской босыми ногами, в воде не тонет и водяной прохлады не чувствует, сына босоногого за руку ведет за собой, а он капризничает, вырывается и упирается. Рассерженная, оборачивается Марина и видит, что за ними еще четверо детей в длинных белых рубахах идут по воде и сына ее к себе сманивают, он вырывается и бежит к ним радостный, они все за руки берутся и уходят в другую сторону, а ей уже и не узнать, который среди них ее сын, хочет бежать за ними, но тут же начинает тонуть и слышит голос над головой, глухой и скорбный: «Не ты первая и не ты последняя, кому не догнать, отступись! Ибо разны врата!»
С этими словами проснулась, и, когда проснулась, они еще как бы продолжали произноситься, как эхо, последними слогами каждого слова. К чему бы это? — лежала и думала. Неужто суждено ей потерять сына? Или разные врата суть разность судеб? Может, только ему, сыну ее, уготовано торжество в славе и достоинстве, а ей утонуть, кануть? Согласна ли на такое? Призвала себя к правде и призналась, что согласна, только на одном условии: прежде чем кануть, пусть торжества сына своего и не увидит, но суд над врагами своими, муки их и раскаяния увидеть должна! А далее, от мыслей содрогаясь, призналась себе, что даже и одним этим, справедливым повержением врагов и изменников, удовлетворилась бы, потому что устала и согласна на малую справедливость, ибо не известно еще, оценит ли должной мерой сын-победитель ее страдания, коими уготована победа…