Есаульская изба в центре острова в приличном состоянии. Что-то больно поспешно покинули остров казаки. Не только вещей, в хозяйстве пригодных, наоставляли, но даже чего оставлять нельзя — аршинный медный складень в киоте не снят со стены. Посуда глиняная на деревянных полках, сбруя конная в сенной пристройке. Хмурятся казаки, тревожно им в брошенном городище…
Тереня отрядил атамана Илейку Борова и казаков его на устройство царицыных покоев в есаульской избе, они же приставлены и для охраны. Заруцкого, Олуфьева и аманатов Иштарековых взял к себе в избу, что рядом с есаульской. Царевича с нянькой и со святыми отцами определил в крайнюю избу, что на восточной стороне у обрыва. К этому же обрыву, в узкую, но глубокую протоку, загнали струги, закрепив якорями и канатами. Помирающего боярина Волынского и два десятка тяжело раненных казаков оставили на струге на присмотр бесполезным лекарям.
После недолгой трапезы сотня казаков принялась за сооружение частокола в полуторасажень по западному берегу острова… Бесцеремонность, с которой Тереня взял бразды на себя, Марину не коробит, ей только жаль Заруцкого, униженного, поникшего, растерянного, с которым Тереня будто бы и советуется по всяким мелочам и от прочих атаманов докладов требует Заруцкому как предводителю, да только всем уже ясно, чья власть в войске.
Марина велит немедля баню поставить, и тут же дюжина казаков выделяется на это дело, Илейка уверяет, что к ночи царица сможет даже попариться вдосталь, а теперь просит час погулять по острову, пока избу в должный вид приведут для удобства и отдыха. И без того уже устав от гомона людского, от криков, споров и брани, Марина, еще ранее высмотрев длинную песчаную косу на угловой южной оконечности острова, спешит туда, и, когда доходит до самой воды, голоса за спиной почти что гаснут в журчании малого потока на каменистой отмели в двух саженях от берега. На камнях резвятся безмятежные длинноклювые кулики, в струях потока всплескиваются серебристые рыбешки, а у края песка и воды бабочки диковинных раскрасок — хоть впадай в детство и гоняйся за ними в радостном азарте! Нет, уже не пугают дикость и пустынность, и это, наверное, оттого, что за спиной, если оглянуться, жилье человечье. Знать, немного надо человеку, чтобы свыкнуться с чужим и диким местом. Ни дворца, ни крепости — простой избы рубленой достаточно, и уже почувствуешь себя как прежде, как всегда — в Божьем мире, примешь его душой и повторишь вслед за Господом: «Хорошо!»
К вечеру объявляет Тереня Ус, как бы от имени Заруцкого, совет атаманов, просит Марину присутствовать и слово царское сказать, а пред тем — не изъявит ли желание царица сойти на погребение казаков, за день померших от ран, полученных в астраханском бою, а также боярина Волынского и атаманов Карамышева да Караулки? И не распорядится ли, чтоб кто-нибудь из монахов-латинян отслужил службу по покойникам по православному обряду, потому как в числе покойников лежит сейчас и последний из ушедших с казаками из Астрахани православный чернец Троицкого монастыря?
Марина велит призвать Мело. Папский шпион все обряды знает, а грехи ему, в том числе и за иноверческую службу, авансом самим папой отпущены. Явившийся по зову Мело, как всегда запыхавшийся — восемь ступеней по клети, — мнется, однако ж, глазки заплывшие от Марины прячет, бормочет, что обряды разны, да Бог-то, мол, един. Тереня, которому что Бог, что диавол, ликом тем не менее свирепеет, саблей на поясе покачивает многозначительно. Но толстяк воистину бесстрашен, на Тереню и не смотрит вовсе, для него только просьба Марины указ. С противностью, но соглашается.
Вот они лежат рядком на кроеных рогожах — казаки, атаманы да боярин приблудный. Казаки любовно принаряжены, в желтых бешметах недешевого сукна, поверх бешметов синие кафтаны с галунами, сабли при них… Волынский же — даже не омыли боярина, пятна крови уже почти черны на землистом лице его, голова до самых глаз окровавленным тряпьем замотана, рваный и грязный опашень на нем — никому не нужную жизнь прожил боярин. А ведь по человечьим меркам плох ли был? Сердцем не злоблив, не труслив и не жаден, дворню свою избаловал поблажками — все разбежались от него, как из Астрахани уходили. Душой же боярин ни к какому делу не прикипел, жизнь отдал на волю случаю, страстям своим да похоти угождал, ни друзей, ни врагов после себя не оставил. Когда б один помер, и хоронить бы не стали — в реку бросили б и не перекрестились. Для чего Господу нужны такие жизни? Мело как-то рассказывал, что рыба морская в реки идет метать икру — лишь каждая тысячная икринка рыбой становится и в море возвращается, а те, что гибнут в речных потоках — в чем смысл их? Гибель смыслом быть не может. Обреченное на гибель и рождаться не должно, в Божьем мире нет места пустому и бессмысленному действу. Значит, какой-то смысл есть, да недоступен пониманию? Тогда другая загадка: как избирается икрина рыбья для жизни и смерти? По какому принципу выбирает Господь человека для великого дела, для малого и на погибель без видимого смысла? Ведь рождаются все равно чистыми и безгрешными?