Выбрать главу

— Ну, чего там еще? Выкладывай, боярин!

Говорить? Не говорить? Олуфьев не успевает принять решения. Чем Тереня лучше прочих? А что коварнее — так это уж точно! А по-другому — что может Тереня? Исход ясен. Все к одному… И тогда говорит Олуфьев волжскому атаману, что ногайская сторона уже не свободна, что, скорее всего, никаких коней Иштарек не даст, а Караганца с людьми повяжет. Что Канай-мурза и Курмаш-мурза присягнули Романову и уже направлены сухим путем на Яик для соединения с Пальчиковым и Онучиным, и действовать им для большего успеха велено вместе, а не порознь…

Тереня, видимо, был уже готов к подобному, молчит, по роже думы его воровские не разгадать. У крыльца останавливается.

— Давай-ка, боярин, иди туда один, по мне там никто не скучает, а ты человек желанный, утешить сумеешь и обнадежить и что сказать, сам решишь. А я… — Машет рукой и крупным шагом назад, к толпе галдящей.

Олуфьев садится на ступеньку. С худыми вестями никогда торопиться не следует, да и подумать надобно, на пользу ли Марине знание. Лишняя мука… За дверью сенной слышит голос Марины и няньки царевича, догадывается, что вытребовала-таки сына к себе. Глядишь, лаской материнской радость в детскую душу вернет хоть на то короткое время, что осталось для радости. О том, что Марину ждет, думать страшно, но о мальчонке лучше совсем не думать. Если б Сигизмунд захотел, мог бы Марину вытребовать в Польшу. И отдать ее могли б по отречении. Сына не отдадут! Страх самозванства многим царям московским будет думы кривить. Одно только если и не успокаивает, то тоске разгула не дает: что сам он, Олуфьев, ничего, что случится с Мариной и сыном ее, не увидит и не узнает.

А там, куда уйдет раньше их, там всему земному иная мера, он надеется на это, там, скорее всего, всяк за себя в ответе, а кому прощеному быть, тот к горестному уже вовсе причастен не будет. Значит, быть расставанию навек, навсегда… Что оно такое — навсегда? Северные люди говорят — навсёгода, и как ни вдумывайся, как ни вслушивайся в слово, какой-то предел времени слышится в нем, без предела ничего представить невозможно, даже смерть и вечность, после нее обещанную. Но и конец всему, если о том подумать крепко, тоже невообразим и противен разуму. Не оттого ли человек жизнью дорожит без меры и смерть близких оплакивает, что вечность представить не может, а пределу времени душой противится?

Над его, боярина Олуфьева, могилой никто плакать не будет, и думу эту, как ни бодрись, радостной не назовешь. Почему? Ведь слез не увидеть, плача не услышать — иными заботами душа отлетевшая удручена будет.

Безнадежное это дело — вопрощание! Расстрою мыслей противиться надо думами о долгах и грехах, тому святая Церковь учит, а ее учения и человечьему опыту не в упрек. Грехи Олуфьев оставляет на последний час, а долги — это то, что сейчас за спиной. Поднимается по ступенькам, стучит в дверь, ответа не услышав, проходит в сени, стучит в другую дверь, и нянька Дарья открывает ему.

К ночи двадцать второго июня впервые за все нынешнее лето с хвалынской стороны стали подтягиваться к Яику сперва тучки малые, косматые, рыхлые, ветерок оттуда же, с Хвалыни, упорно потянул на верховья, потом и с ногайской стороны горизонт обложило серое марево и скрало солнце двумя часами раньше положенного. Противу всяких природных правил к сумеркам совершенно исчезло комарье и москиты мелкие, а воздух обрел свежесть необычайную, что во всех иных землях бывает как раз наоборот: сначала духота сильней обычного, потом дождь и лишь после свежесть. Казалось, не только природа порушает порядок вещей, но и само время завихрилось на месте и потекло вспять.

И вместо того чтобы идти в избу атаманскую да ко сну готовиться, Олуфьев велит Тихону захватить тулуп овчинный и направляется к песчаной косе в свой потаенный шалаш, который хотя и смастерен Тихоном добротно, но от дождя не защита, даже от самого малого. Это и пытается втолковать заботливый казачок своему боярину, только Олуфьев упрям тем более что упрямству причины не понимает. Прогоняет Тихона и остается один под темным, беззвездным небом с давно не знаемой легкостью на душе, без единой строгой мысли во лбу, но с одним желанием: распластавшись, лежать на теплой хвое и вслушиваться в монотонный говор потоков на быстринах и отмелях, потом заснуть и не видеть снов и только сонной душой чувствовать собственное спокойное дыхание.

Совсем искривилась природа в прихотях. Дождь упал на землю разом, опрокинулась хлябь без капельного зачина, опорожнились хмари, но не ушли прочь и не разметались по небу — зависли над головой ниже прежнего и вместо свежести наполнили ночную темь парной духотой.