В глубине храма, против иконостаса, стоят три русских митрополита и двенадцать архиепископов. Слева от них собрано сто десять архиереев, архимандритов и игуменов. Баснословное богатство, неслыханное изобилие алмазов, сапфиров, рубинов, аметистов сияют на парче митр и облачений. Время от времени храм загорается необыкновенным блеском.
Бьюкенен и я, мы оба стоим слева от государя, впереди двора.
В конце длинной службы митрополит подносит их величествам Распятие, содержащее частицу длинного креста Господня, которое они благоговейно целуют. Затем, сквозь облака ладана, императорская семья проходит через собор, чтобы преклонить колени перед православными святынями и гробницами патриархов.
Во время этого обхода я любуюсь походкой, позами, коленопреклонением великой княгини Елизаветы Федоровны. Несмотря на то, что ей около пятидесяти лет, она сохранила всю свою былую грацию и гибкость. Под своим развевающимся покрывалом из белой шерстяной ткани она так же элегантна и прелестна, как прежде, до своего вдовства, в те времена, когда она внушала мирские страсти… Чтобы приложиться к иконе Владимирской Божьей матери, которая окружена иконостасом, она должна была поставить колено на мраморную скамью, довольно высокую. Императрица и молодые великие княжны, которые ей предшествовали, принимались за это дважды и не без некоторой неловкости поднимались до знаменитой иконы. Она сделала это одним гибким, ловким, величественным движением.
Служба окончена. Кортеж перестраивается; во главе проходит духовенство. Последнее песнопение великолепным взлетом наполняет храм. Двери открываются.
Вся декорация Москвы внезапно развертывается при ослепительном солнце. В то время, как процессия развертывается, я думаю, что только византийский двор, в эпоху Константина Багрянородного, Никифора Фоки и Андроника Палеолога знал зрелища, исполненные такого пышного, такого величественного великолепия.
В конце мостков, затянутых красным, ожидают дворцовые экипажи. Прежде чем сесть в них, императорская фамилия остается некоторое время стоять посреди неистовых радостных криков толпы. Император говорит нам, Бьюкенену и мне:
— Подойдите ко мне, господа. Эти приветствия относятся к вам так же, как и ко мне.
Под шум исступленных криков мы трое говорим о начавшейся войне.
Император поздравляет меня с удивительным рвением, которое воодушевляет французские войска, и повторяет утверждения о своей полной уверенности в окончательной победе. Государыня ищет любезных слов, чтобы сказать их мне. Я прихожу ей на помощь:
— Какое утешительное зрелище для вашего величества. Как прекрасно смотреть на народ в его патриотическом исступлении, в его усердии перед монархами.
Она едва отвечает, но ее судорожная улыбка и странный блеск ее взгляда, пристального, магнетического, блистающего, обнаруживает ее внутренний восторг. Великая княгиня Елизавета Федоровна присоединяется к нашему разговору. Ее лицо, обрамленное длинным покрывалом из белой шерстяной материи, поражает своей одухотворенностью. Тонкость черт, бледность кожи, глубокая и далекая жизнь глаз, слабый звук голоса, отблеск какого-то сияния на ее лбу, все обнаруживает в ней существо, которое имеет постоянную связь с неизреченным и божественным.
В то время, как их величества возвращаются в большой дворец, мы выходим, Бьюкенен и я, из Кремля, среди оваций, которые сопровождают нас до отеля.
В десять часов вечера я уезжаю в Петербург.
Сегодня утром я вернулся в Петербург. Французские войска продвигаются в долинах Вогезов, в сторону Эльзаса. Форты Льежа еще оказывают сопротивление, но немецкая армия, не задерживаясь перед ними, движется прямо на Брюссель.
Русские войска поспешно сосредоточиваются на границе Восточной Пруссии.
Сазонов приезжает завтракать со мной. Мы беседуем о тех результатах, которых должно стараться достичь в час мира и которых мы добьемся только силою оружия. Действительно, нельзя сомневаться, что Германия не преклонится ни перед одним из наших требований, пока у нее не будут отняты средства к защите. Нынешняя война не из тех, которые оканчиваются политическим договором, как после сражения при Сольферино или при Садовой; это — война на смерть, в которой каждая группа воюющих рискует своим национальным существованием.
— Моя формула проста, — говорит Сазонов, — мы должны уничтожить германский империализм. Мы достигнем этого только рядом военных побед; перед нами длинная и очень тяжелая война. Император не имеет никаких иллюзий в этом отношении. Но чтобы «кайзерство» не восстановилось снова из своих развалин, чтобы Гогенцоллерны никогда больше не могли претендовать на всемирную монархию, должны произойти большие политические перемены. Не считая возвращения Эльзас-Лотарингии Франции, — необходимо будет восстановить Польшу, увеличить Бельгию, восстановить Ганновер; отдать Шлезвиг Дании, освободить Богемию, разделить между Францией, Англией и Бельгией все немецкие колонии и т. д.
— Это — гигантская программа. Но я думаю, как и вы, что мы должны будем простирать так далеко наши усилия, если мы хотим, чтобы наше дело было прочно.
Затем мы взвешиваем взаимные силы воюющих, их людские резервы, их рессурсы, финансовые, промышленные, земледельческие и т. д., мы обсуждаем благоприятные шансы, которые нам предоставляют внутренние разногласия Австрии и Венгрии, что заставляет меня сказать:
— Есть еще фактор, которым мы не должны пренебрегать: мнение народных масс в Германии. Очень важно, чтобы мы были хорошо осведомлены о том, что там происходит. Вы должны были бы организовать осведомительную службу во всех больших очагах социализма, которые ближе всего к вашей территории, в Берлине, Дрездене, Лейпциге, Хемнице, Бреславле…
— Это очень трудно организовать…
— Да, но это необходимо. Подумайте, что на следующий день после военного поражения, немецкие социалисты, без сомнения, принудят касту дворянства заключить мир. И если мы можем этому помочь…
Сазонов вздрагивает. Отрывисто, сухим голосом он заявляет мне:
— О, нет, нет… Революция никогда не будет нашим орудием.
— Будьте уверены, что она есть орудие наших врагов против нас. И Германия не ждет возможного поражения ваших войск, она не ждала войны, чтобы создать себе соумышленников среди ваших рабочих. Вы не можете оспаривать, что забастовки, которые вспыхнули в Петербурге во время визита президента Республики, были вызваны германскими агентами.
— Я это слишком хорошо знаю. Но, повторяю вам, революция никогда не будет нашим оружием, даже против Германии.
Наш разговор останавливается на этом. Сазонов более не в настроении изливаться. Появление революционного призрака внезапно заставило его застыть.
Чтобы дать ему отдохнуть, я увожу его в моем экипаже на Крестовский остров. Там мы гуляем пешком под прекрасной тенью деревьев, которая простирается до сверкающего устья Невы. Мы разговариваем об императоре; я говорю Сазонову:
— Какое прекрасное впечатление я вынес о нем на этих днях, в Москве. Он дышал решимостью, уверенностью и силой.
— У меня было такое же впечатление, и я извлек из него хорошее предзнаменование… но предзнаменование необходимое, потому что…
Он внезапно останавливается, как если бы он не решался окончить свою мысль: я убеждаю его продолжить. Тогда, беря меня за руку, он говорит мне тоном сердечного доверия:
— Не забывайте, что основная черта характера государя есть мистическая покорность судьбе.
Затем он передает мне рассказ, который он слышал от своего beau-frèr'a Столыпина, бывшего премьер-министра, убитого 18 сентября 1911 г.
Это было в 1909 г., когда Россия начинала забывать кошмар японской войны и последовавших за ней мятежей. Однажды Столыпин предлагает государю важную меру внутренней политики. Задумчиво выслушав его, Николай II делает движение скептическое, беззаботное, движение, которое как бы говорит: «Это или что-нибудь другое, — не все-ли равно»… Наконец, он заявляет грустным голосом:
«Мне не удается ничего из того, что я предпринимаю, Петр Аркадьевич. Мне не везет… К тому же, человеческая воля так бессильна»…