10-й армии еще не удалось вполне освободиться от германского охвата. Состоящая из четырех корпусов или двадцати дивизий, она уже оставила в руках врага 50.000 пленных и 60 пушек.
Я обедаю в Царском Селе у великого князя Павла, в интимной обстановке.
Великий князь с беспокойством спрашивает меня о действиях, которые заставили Россию потерять неоценимый залог — Восточную Пруссию, и каждая подробность, которую он узнает от меня, вызывает у него глубокий вздох:
— Боже, куда нас это ведет!
Затем, снова овладевая собою, с прекрасным жестом решимости, он говорит:
— Нужды нет, мы пойдем до конца. Если надо еще отступать, мы будем отступать; но я вам гарантирую, что мы будем продолжать войну до победы… К тому же, я только повторяю вам то, что третьего дня мне говорили император и императрица. Они оба удивительно мужественны. Никогда ни одного слова жалобы, никогда ни слова уныния. Они стремятся только поддерживать друг друга. Затем никто из окружающих их, никто не осмеливается говорить с ними о мире.
Сообщение из ставки объявляет и объясняет без особенных умолчаний эвакуацию Восточной Пруссии. Что особенно поражает публику, это настойчивость русского штаба, с которой он указывает на превосходство, которым германцы обязаны их проволочным заграждениям.
Пессимисты всюду повторяют: «Мы никогда не победим немцев».
В начале этого месяца герцог де Гиз (сын герцога Шартрского) инкогнито прибыл в Софию, приняв от Делькассэ поручение воздействовать на царя Фердинанда, чтобы присоединить его к нашему делу.
Фердинанд отнюдь не спешил принять своего племянника. Под различными предлогами он дал ему аудиенцию только после того, как заставил его прождать шесть дней. Введенный, наконец, во дворец, герцог де Гиз настойчиво изложил политические причины, которые должны были бы побудить Болгарию вступить в нашу коалицию; он еще с большим жаром указывал на «семейные резоны», которые возлагают на внука короля Людовика-Филиппа долг помогать Франции. Царь Фердинанд слушал с самым внимательным и любезным видом; но он заявил ему без обиняков, что решил сохранить за собой свободу действий. Затем, внезапно, со злой улыбкой, которую я столько раз видел на его губах, он продолжал:
— Теперь, когда поручение, которое ты на себя взял, окончено, будь снова моим племянником.
И он говорил только о банальных вещах.
Герцог де Гиз был в течение следующих дней три раза принят во дворце, но не мог перевести разговора на политическую почву.
13 февраля он уехал в Салоники.
Неудача его миссии знаменательна.
Германцы продолжают успешно продвигаться между Неманом и Вислой.
Констатируя усталость своих войск и истощение запасов, великий князь Николай осторожно дал мне знать, что он был бы счастлив, если бы французская армия перешла в наступление, дабы остановить переброску немецких сил на восточный фронт. Сообщая об этом желании французскому правительству, я позаботился напомнить, что великий князь Николай, не колеблясь, пожертвовал армией генерала Самсонова 29 августа прошлого года в ответ на нашу просьбу о помощи. Ответ таков, какого я и ожидал: генерал Жоффр отдал приказ об энергичном наступлении в Шампани.
XIV. Встреча с Распутиным
Сегодня днем, когда я, наконец, наношу визит г-же О., которая деятельно занимается благотворительными делами, внезапно с шумом открывается дверь гостиной. Человек высокого роста, одетый в длинный черный кафтан, какие носят в праздничные дни зажиточные мужики, обутый в грубые сапоги, приближается быстрыми шагами к г-же О., которую шумно целует. Это — Распутин.
Кидая на меня быстрый взгляд, он спрашивает:
— Кто это?
Г-жа О. называет меня. Он снова говорит:
— Ах, это французский посол. Я рад с ним познакомиться; мне как раз надо кое-что ему сказать.
И он начинает говорить с величайшей быстротой. Г-жа О., которая служит нам переводчицей, не успевает даже переводить. У меня есть, таким образом, время его рассмотреть. Темные волосы, длинные и плохо причесанные, черная и густая борода; высокий лоб; широкий и выдающийся нос, мясистый рот. Но все выражение лица сосредоточивается в глазах, в голубых, как лен, глазах со странным блеском, с глубиною, с притягательностью. Взгляд в одно и то же время пронзительный и ласковый, открытый и хитрый, прямой и далекий. Когда его речь оживляется, можно подумать, что его зрачки источают магнетическую силу.
В коротких отрывочных фразах, с множеством жестов, он набрасывает предо мною патетическую картину страданий, которые война налагает на русский народ:
— Слишком много мертвых, раненых, вдов, сирот, слишком много разорения, слишком много слез… Подумай о всех несчастных, которые более не вернутся, и скажи себе, что каждый из них оставляет за собою пять, шесть, десять человек, которые плачут. Я знаю деревни, большие деревни, где все в трауре… А те, которые возвращаются с войны, в каком состоянии, Господи Боже! искалеченные, однорукие, слепые! Это ужасно! В течение более двадцати лет на русской земле будут пожинать только горе.
— Да, конечно, — говорю я, — это ужасно; но было бы еще хуже, если бы подобные жертвы должны были остаться напрасными. Неопределенный мир, мир из-за усталости, был бы не только преступлением по отношению к нашим мертвым: он повлек бы за собою внутренние катастрофы, от которых наши страны, может быть, никогда бы более не оправились.
— Ты прав… Мы должны сражаться до победы.
— Я рад слышать, что ты это говоришь, потому что я знаю нескольких высокопоставленных лиц, которые рассчитывают на тебя, чтобы убедить императора не продолжать более войны.
Он смотрит на меня недоверчивым взглядом и чешет, себе бороду. Затем, внезапно:
— Везде есть дураки!
— Что неприятно — так это то, что дураки вызвали к себе доверие в Берлине. Император Вильгельм убежден, что ты и твои друзья употребляют все ваше влияние в пользу мира.
— Император Вильгельм? Но разве ты не знаешь, что его вдохновляет дьявол? Все его слова, все его поступки внушены ему дьяволом. Я знаю, что говорю, я это знаю! Его поддерживает только дьявол. Но в один прекрасный день, внезапно, дьявол отойдет от него, потому что так повелит Бог, и Вильгельм упадет плашмя, как старая рубашка, которую бросают наземь.
— В таком случае, наша победа несомненна… Дьявол, очевидно, не может остаться победителем.
— Да, мы победим. Но я не знаю, когда… Господь выбирает, как хочет, час для своих чудес. И мы еще далеки от конца наших страданий: мы еще увидим потоки крови и много слез…
Он возвращается к своей начальной теме — необходимости облегчить народные страдания:
— Это будет стоить громадных сумм, миллионы и миллионы рублей. Но не надо обращать внимания на расходы… Потому что, видишь ли, когда народ слишком страдает, он становится плох; он может быть ужасным, он доходит иногда до того, что говорит о республике… Ты должен был бы сказать обо всем этом императору.
— Однако же, я не могу говорить императору плохое о республике.
— Конечно, нет! Но ты можешь ему сказать, что счастье народа никогда не оплачивается слишком дорого и что Франция даст ему все необходимые деньги… Франция так богата.
— Франция богата потому, что она очень трудолюбива и очень экономна… Еще совсем недавно она дала большие авансы России.
— Авансы? Какие авансы? Я уверен, что это еще один раз деньги для чиновников. Из них ни одна копейка не достанется крестьянам, нет, поверь мне. Поговори с императором, как я тебе сказал.
— Нет, ты сам скажи ему. Ты видишь его гораздо чаще, чем я.
Мое сопротивление ему не нравится. Поднимая голову и сжимая губы, он отвечает почти дерзким тоном:
— Эти дела меня не касаются. Я — не министр финансов императора: я — министр его души.
— Хорошо. Пусть будет так! Во время моей следующей аудиенции, я буду говорить с императором в том смысле, как ты желаешь.