Выбрать главу
Топот подков и копыт подкопал допотопные камни;Смерть зазияла, жужжа под звуки зазубренных лезвий…

С немым восторгом слушали все Аксиотиса. По прочтении боя Ахиллеса с Гектором Ренодо попросил прочесть плач Андромахи; потом – посещение Приама, сопровождаемого Гермесом, в стан Ахиллеса. Кончилось тем, что Буало опоздал в Лувр на целый час, а Расин в него совсем не попал. Привезя своего сына домой и прельстившись вкусным паром, приветливо выбивавшимся из только что поспевшей похлебки, проголодавшийся великий поэт предпочел удовольствие отобедать в мещанском своем семействе чести смотреть, как великий король изволит кушать со своими принцами крови. Это случилось с Людовиком XIV в первый, коль не в единственный, раз во все продолжительное его царствование.

– Скажите, пожалуйста, господин Аксиотис, видите ли, я уже не произношу Аксиотис, – сказал Ренодо по отъезде всех гостей, – зачем вы так долго прикидывались, что не знаете древнего греческого языка?

– Я не прикидывался, что не знаю его, господин аббат, – отвечал Аксиотис, – я, напротив того, говорил вам, что я в нем сильнее всех моих товарищей. Раз – к слову как-то пришлось – я начал приводить вам один пример в доказательство того, что Гомера нельзя перевести в стихах с успехом; вы рассердились и, не слушая моих доказательств…

– Поставил вам единицу, это я помню. Вам бы вместо всяких доказательств прочесть хоть десять стихов из «Илиады», и я сейчас увидел бы, как теперь вижу, что не мне вас учить по-гречески… Отчего же вы скрытничали?

– Оттого, – отвечал Аксиотис со слезами в голосе, – оттого, что мой бедный отец, за день до своей смерти, велел мне бросить классицизм. «Это было хорошо, когда ты был богатым наследником, – сказал он, – теперь у тебя нет ровно ничего. Тебе надо учиться ремеслу, которое дало бы тебе пропитание: брось Гомера и сделайся столяром или плотником…» Разумеется, поступая в Сорбонну, я знал, что мне невозможно будет исполнить заповедь моего отца, но мне хотелось сохранить ее хоть в течение года…

– Отчего ж вы нынче ее нарушили?

– Оттого, господин аббат, что перед тем я обещал вам исполнять все, что вы прикажете, и… потом… я очень люблю Гомера…

– Еще бы вам не любить его! Я от него с детства был без ума, а теперь, прослушав ваше чтение, и подавно! Когда минет год вашему зароку, обещайте, что вы будете приходить читать ко мне по вечерам.

– Для этого мне незачем даже ожидать окончания года, господин аббат. Первый шаг сделан. Да и то сказать, ведь я поступил в Сорбонну не против желания моего отца…

– Конечно, он сам писал о вас господину Лавуазье, а то, что он говорил вам о плотничестве, было сказано под впечатлением постигшего его удара, в такую минуту, когда человек не обдумывает того, что говорит… Переменим разговор, мой друг, – прибавил Ренодо, видя, что разговор о покойном Аксиотисе пробудил в его сыне горькие воспоминания, – знаете ли вы, как ваш единоверец нынче отличился? Вот те и первый эллинист!

– Знаю, господин аббат, я видел, как он работал над своим сочинением, как он постепенно портил его; только мне кажется, что он пересолил.

– Как пересолил? Что вы хотите сказать? Теперь мне ясно, что прежде вы делали за него уроки; отчего ж и нынче он не попросил вас помочь ему?

– Да уверяю же вас, господин аббат, что он лучше моего делает сочинения: у него к ним большой навык, а у меня ровно никакого. Прежде я, правда, поправлял ему иные орфографические и синтаксические ошибки, но теперь он уже их не делает, а если делает, так нарочно, как, например, нынче… Ну, уж я начал выдавать вам его, так выдам совсем. Я сам отгадал его тайну и не только имею право, но даже считаю долгом сообщить ее вам.

– Говорите, господин Аксиотис.

– Недели три тому назад, возвратясь с Расином и Мира с юбилея господина Севенара, мы застали Голицына переписывающим свое сочинение, которое при входе нашем он спрятал в стол. На другой день утром он пошел к господину Севенару, Мира начал играть на скрипке, а я от скуки просмотрел сочинение Голицына и нашел в нем какую-то ошибку. По возвращении Голицына я указал ему на эту ошибку; он тут же подскоблил ее и написал то, что следовало. «Я непременно хочу, чтобы по греческому и по латинскому аббат поставил мне по шести, – сказал он, – из прочих предметов хоть по четверке получу, так не беда».

Начались экзамены. Из латинского вы поставили ему шесть, наравне с Расином, и Голицын очень гордился этим; из французского языка он, разумеется, тоже меньше шести получить не мог; из математики профессор его почти не спрашивал и поставил ему шесть, основываясь на годичном его балле. Расин же по математике получил всего пять. На экзаменах по ботанике и зоологии Голицын сбивался на самых пустых вопросах: приписал, например, обезьян к толстокожим, а белок и зайцев – к двуутробным; но оба профессора так уверены в его знании, что, слегка подтрунив над его рассеянностью, все-таки поставили ему по шести. Это его озадачило. Ему хотелось, чтоб у Расина было в сложности, по крайней мере тремя баллами, больше, чем у него. Он рассчитывал, что если вы нынче поставите Расину только тройку, то при равных баллах Расин, как учащийся лишнему предмету – богословию, все-таки же сохранит свое первое место. После экзамена по истории, на котором они оба получили по шестерке, вся надежда Голицына оставалась на Севенара: уж и врал же он зато Севенару, врал тем бессовестнее, что вранье его могло показаться правдоподобным: годичный балл у него был плохой, но Севенар вместо вполне заслуженной Голицыным единицы поставил ему четыре, и таким образом у Расина до нынешнего экзамена составилось всего одним баллом больше, чем у Голицына.