На самом-то деле все шло у юного Жуковского по программе, истоки которой без труда можно отыскать в известных всем исследователям его жизни книгах, в частности в книге Иоанна Масона «Познание самого себя», переведенной для нужд юных своих питомцев благородным их наставником Иваном Петровичем Тургеневым. Там ведь и сказано, что надо самому разобраться в своих недостатках и душевных свойствах, дабы образовать характер. А для ежедневного самонаблюдения лучшее средство — дневник. Дневнику поверяется с откровенностью каждое движение души, всякое размышление, малейший всплеск меланхолии…
В 1803 году Жуковского постигло большое горе: умер его лучший друг Андрей Тургенев. Через несколько дней после получения печального известия Жуковский написал элегию на смерть друга.
Меланхолически настроенный юноша Жуковский утешается тем, что и его самого смерть не минет, пройдет время, и он присоединится к другу («С каким веселием я буду умирать!»). Жуковский пишет стихи, обращенные с тем же утешением к невесте Андрея Катерине Соковниной: «…в самой скорби есть для сердца наслажденье… Надеждой не вотще нас Небо одарило». Бедная Катенька вскоре осуществила эти надежды, уйдя в девственной нетронутости вослед милому своему жениху. Той же надеждой (смешанной со страхом) пытается утешать себя в Геттингене потрясенный смертью брата Александр Тургенев…
Пройдет еще тридцать с лишним лет, и в письме к П. А. Осиповой по поводу гибели Пушкина тот же Александр Тургенев процитирует строки из элегии своего столь рано покинувшего мир брата («И в самых горестях нас может утешать / Воспоминание минувших дней блаженных») с такою припиской: «Элегия написана братом Андреем, первым другом Жуковскаго, открывшим в нем гений и сердце его».
О чистом сердце их друга Жуковского братья Тургеневы пишут друг другу часто и озабоченно: только бы людская злоба не омрачила чистоты этого сердца, его способности к дружбе и любой.
Дружба, любовь, смерть…
Впрочем, пока жизнь со всеми ее более или менее меланхолическими наслаждениями, радостью сельских прогулок, радостью дружеских бесед и застолий, радостью чтения и радостью литературных трудов — она еще длится, и юный Жуковский не спешит умирать. Напротив, он мечтает о тихой, порядочной семейной жизни, даже строит домик в ближнем к Мишенскому городке Белёве, и заносит в дневник запись, похожую на мирную молитву:
«Я не требую слишком многаго. Хочу спокойной, невинной жизни. Желаю не нуждаться. Желаю, чтобы я и матушка были не несчастны, имели все нужное. Хочу иметь некоторые удовольствия, возможныя всякому человеку, бедному и богатому, удовольствия от занятий, от умеренной, но постоянной деятельности, наконец, от спокойной, порядочной, степенной жизни. Почему бы этому не исполниться? Проведя три года в путешествии, в свободе самой неограниченной, возвращусь домой, начну трудиться, трудом получать свое пропитание и вместе удовольствие: чтение, садоводство и — если бы дал Бог — общество вернаго друга или верной жены будут моим отдохновением…»
Эту программу-минимум Васенька полагает, по чистой своей наивности, весьма скромной. Наивность его так дорога окружающим, что никому не приходит в ум упрекать его в детскости и незрелости. Кстати, ко времени, когда была сделана эта дневниковая запись, он уже знал имя той, кого он выбрал себе в «верные жены». «Я был бы с нею счастлив, конечно! — продолжает свою дневниковую запись Жуковский. — Она умна, чувствительна, она узнала бы цену семейного счастья и не захотела бы светской рассеянности».
Имя этой девушки, намеченной Жуковским в идеальные жены, было Маша, Мария Андреевна Протасова, и конечно, это снова была внучка Афанасия Ивановича Бунина, снова Васина «сестричка»-племяшка. Было ей в ту пору 12 лет…
Нет сомнения, что это постоянство вкуса нашего героя заставит задуматься не одного современного читателя. Что оно значит? Ранние мужские страсти (столь просто разрешимые для помещичьего сына: ведь и насельниц девичьей, и валдайских крестьянок резвый наш Пушкин назвал «податливыми», ему было видней), похоже, не мучили Васеньку так открыто. Иные биографы замечают озадаченно, что он словно бы готовил себя к монашеству. Мне-то думается, что и материнская судьба (бендерские кошмары) тоже могла заронить в его младенческую память страх перед грубостью традиционных отношений, которые способны были представляться ему не чем иным, как насилием. Уже и в первой его любви к недоступной (да и замужней вдобавок) племяшке-сестрице Маше Свечиной (к первой его Лауре) наблюдательный Александр Тургенев разглядел сходство с историей Петрарки (так сказать, некий «комплекс Петрарки»), Допускаю, что невозможность осуществления подобной любви и делала ее такой притягательной, ибо хотелось (подсознательно) отстраниться от грубого и непредставимого свершения, хотя бы его оттянуть. А рай тульского детства в хороводе нежных сестричек (ах, «Юпитер моего сердца»!) казался столь безобидным, столь достижимым… (Такой же хоровод окружал в нежном детстве красавчика Лоди Набокова, — не легли ли эти воспоминанья в основу поздних его, столь же платонических томлений, на это ведь мы находим и прямое указание в «Лолите»…)