В воеводском доме в Переяславле с самого раннего утра из-за съезда гонцов идёт необычная суета. У ворот спрашивают откуда и, не задерживая, пропускают. Суббота недолго ждал очереди. Впустили его в небольшую светлицу — и здесь лицом к лицу сошёлся он с наводившим страх воеводой. Стольник сидел за столом, напоминавшим обилием яств и наливок пированье, а не дело государево, кольми паче спешное. Одет был царский доверенный слуга тоже щеголеватее, чем следовало бы мужчине, даже не ратному уж — и дворской белоручке.
Сверх шёлковой красной сорочки надета была на Яковлеве серебряная кольчуга из такой тонкой проволоки, что сгибалась в складки. Кольчуга эта на взгляд могла бы разлететься вдребезги от удара боевого меча, для которого была уже плохой задержкой. По кольчуге пояс шёл пёстрый, из шемаханского шёлка, и за ним, за поясом, заткнут был нож в мудрёной оправе, горевшей что жар. Руки этого щёголя были как женские и на пальцах множество перстней, словно на веселье (свадьбу) собрался. Да и сапожки на ногах немецкой кожи, с золочёными подковками обличали скорее плясуна, чем делового важного сановника. Лицо его, ещё молодое, не проявляло ничего замечательного, дальше врождённой хитрости. Присутствие же её ясно выказывалось в живых, вечно бегающих, но постоянно прищуренных глазах, которые не глядели на человека прямо, а искоса чего-то в нём подозрительно присматривали. Нельзя сказать, однако, чтобы в лице Яковлева было что-нибудь злое или отталкивающее, но при первом же взгляде на него открытому нраву умного человека что-то претило до неловкости. Между тем несколько надменный говор его отличался замечательной слащавостью и видимым желаньем расположить в свою пользу того, в ком он почему-нибудь искал сочувствия.
Когда вошёл Суббота, вельможный царский слуга, дочитывая какую-то смету, разводил пальцами правой руки, как будто что-то считал, левую руку заложив в мягкие кудри каштановых волос своих, то приглаживая, то поднимая их. Дочитав до конца и отложив в сторону ту смету, Яковлев протянул руку за подаваемой Субботой отпиской и, принимая её у него, медленно смерил его глазами. Ещё дольше остановил свой взгляд на привлекательном и вместе с тем злом выражении лица его.
— Откуда это?
— Из Зашацкого.
— Много ли вас там?
— С сотню, кажись, а точно не знаю.
— Из годовалых ты там?
— Седьмой год уж, как меня там держат.
— Как, без смены?
— Бессменно!
— Может ли быть?
— Истину говорю.
— За что же тебя забыли?
— Говорят, за вину... а смекаю я, по клевете дьяков воеводских... с Новагорода.
— Вечно эти дьяки проклятые из-за корысти своей народу зло творят... а на государя нелюбье людское.
— До государя далеко... куда ему знать всякое людское притесненье!.. И воеводы ничего не смыслят... хоть бы и тот боярчонок, что меня усудобил.
— Видно, адашевец...
— Курлятев князь, кажись, звали его.
— Заведомо адашевец... Да им всем карачун скоро дадут — подожди маленько.
— Уж и я бы... попадись только... что князю-воеводе нашему, новгородскому лентяю, что дьякам его, ворам заведомым... Согнул бы я их в бараний рог, бездельников... за надруганье над правдой человеческой... за слёзы...
У увлёкшегося Субботы на побагровевшем лице, в глазах действительно заискрилась влага. На губах доброжелательного Яковлева промелькнуло что-то похожее на растроганность — и он ещё ласковее, чем сначала, выговорил:
— Подойди поближе, молодчик! Я надеюсь, ты будешь из наших. У кого накипело на ретивом от неправды земских вожаков, тот не может не желать, чтобы великий государь наш скорее дал расчёт всяческим кровопийцам.
— На разделку с извергами пусть меня употребят: посмотрю я, как дьячьи рожи ухмыляться станут на битье безвинных!.. Боярин, веришь ли Господу?.. Мне одно — пропадать!.. Но до пропасти довели меня злодеи-грабители. Покаюсь тебе, в чём не каялся на исповеди!
— Говори, дружок, говори... по словам твоим видно, как ты страждешь... Сам готов побожиться, что безвинно... И, стало быть, не подкупят тебя ничем... обидчики изверги... ни посулой, ни взяткой, ни ласковым словом... не склонят на пощаду... когда гнев Божий грянет на беззаконников.