— Не могу... — невольно попятившись, лепетал коснеющим языком Бортенев, с которым тоже делалось что-то необычное.
Глаша закрыла лицо руками и убежала, дав волю слезам.
Напрасно искала её мать по приказу отца звать к обеду, как уже видевшую гостя и, стало быть, могшую ему показываться. Хотя в качестве такой дальней родни можно было Бортеневу и жениться на любой дочери Коптева, но гостя величали своим и обращались с ним как с близким человеком. Как знать, не решил ли уже Нечай отдать за него Глашу, когда в приглашение к себе вставлял умышленно её имя, наблюдая за Данилой, что с ним последует при произнесении имени бывшей невесты Субботы? У Нечая всё делалось с маху, а сделать Бортенева своим входило, несомненно, в расчёты Коптева, искавшего опоры. Хотя Нечай и не всё пронюхал в истории покрытия софийского недочёта, но находил, что Данила неспроста велел вписать в обеспечение ссуды наследство матери на часть Глаши. В глазах Нечая Удача теперь был только подставным лицом Данилы, оттого и обратившего на себя всю нежность ухаживаний Коптева.
Уход Глаши — когда хозяин и хозяйка оставили гостя нарочно одного — объяснял умный родитель внезапным объяснением с нею Данилы, поразившим на первых порах девушку. Она ещё, может быть, и не забыла Субботку-то? Всё легко разрешалось в соображениях Нечая, строившего на песке, как и всегда, прямо и смело. Мать могла бы кое-что возразить против этой спешки, подметив, как дочь искала случая остаться наедине с гостем, и поспешила уйти в другую сторону, услышав шорох со стороны девичьей. Февронья Минаевна, если бы порылась в своей памяти, могла бы представить себе и порыв Глаши говорить с Бортеневым, когда на свадьбу они ездили; но она это обстоятельство, не придавая ему значения, как-то забыла совсем. Родители Коптевы, объясняя себе поведение гостя каждый по-своему, находили, однако, всё в порядке вещей. Подметив рассеянность или грусть сосредоточенного гостя за обедом, старались они его развлекать, не давая ему тоже повода думать, что за ним наблюдают и больше даже знают, чем ему представиться могло. Так и сглаживались сами собою неловкости в обращении гостя, непривычного выезжать без дела из дома, а теперь к тому же испытавшего новое чувство. Что касается Глаши, то дума о Субботе приводила ей на память кроткий образ лица, взявшегося разведать о нём. Весть, убившая золотые надежды Глаши, передана с таким нежным соучастием, которого не заметить она не могла, и эта доброта и сочувствие ещё более должны приходить на память девушке при каждом обращении к несуществующему. Оплакивание его заняло целую ночь. К утру лихорадочный сон, заканчивающий каждый первый сильный припадок душевного страдания, принёс успокоение, перешедшее наутро в тихую грусть. Мучась пока бессознательной, но всё усиливающейся страстью, Данила не искал свидания с Глашей, скорбя её скорбью. Вдруг совсем для него неожиданно, перед прощаньем, когда Нечай вышел приказать подавать лошадей, а хозяйка пустилась увязывать гостинцы бабушке своей, явилась Глаша.
Лицо её было бледновато, глаза носили следы проведённой в слезах ночи, но уста выражали трогательную благодарность. Такой обаятельной теплотой обдала она вдруг стоявшего перед окном Данилу, взяв его за руку. Оборотила к себе и прошептала:
— Вечно тебя не забуду.
Произнося эти слова, она выражала гостю только благодарность за сочувствие её беде. Ему же показалось тут другое что-то. Вне себя от прилива к сердцу могучего волнения, овладевшего всем существом этого строгого к себе человека, он осмелился пожать руку девушки, ответив:
— Я тоже...
Что затем последовало в душе Данилы — он не мог бы сам дать отчёта себе: только образ Глаши стал являться перед ним невольно всякий раз, как он задумывался.
С ней, если правду сказать, происходило не то. Она не желала и не могла забыть оплакиваемого Субботу. Он не выходил у неё из памяти, но только рядом с ним стал выступать и другой образ — друга, существующего, понимавшего горечь утраты и способного усладить её боль своим тёплым соучастием. Другом этим Глаше стал представляться Данила Микулич. С этой мыслью мало-помалу сжилась она, ничего не находя тут такого, что бы показало ей перемену, происшедшую в чувствах или во взгляде на вещи. Явись теперь Суббота самолично — Глаша бросилась бы к нему по-старому и, может быть, образ другого друга испарился бы у неё из памяти. Тогда бы высказанное соучастие осталось не больше как принадлежностью тяжёлого сна во время мучительной болезни, потерявшего силу при переломе и выздоровлении, хотя облегчившего страдания. Но Суббота не мог прийти или дать о себе весть — и, не считая его живым, Глаша сильнее привязывалась к Даниле...