В купе всунулся молодой гражданин, которого журналист раньше не видел, — коротенький, с толстыми ногами, в жёлтых скрипучих туфлях, с золотой цепью через весь живот, в серой тёплой шляпе. Рыжеватые усы распущены, топорщатся воинственно, как у гусара.
— Григорий Ефимыч, ничего не нужно-с?
— Принеси ещё бутылку марсалы.
— Слушаюсь! — Рыжеусый вскинул к шляпе два пальца и исчез. Это был, как понял Александр Иванович, секретарь или нечто — некто — в этом роде. Через три минуты он снова появился в купе, держа в руке запылённую бутылку марсалы. — Прошу-с!
— Молодец! — похвалил Распутин. — И года не прошло!
— Обижаете, Григорий Ефимыч, — укоризненно произнёс молодой гражданин, протягивая бутылку Распутину.
— А кто пробку выбивать будет? Я?
— Слушаюсь! — Рыжеусый вновь исчез из купе.
— Хороший человек, способный, — Распутин покачал головой, — ловкий, вёрткий, услужливый, но... Но! — Он поднял указательный палец. — Всегда в человеке есть какое-нибудь «но», и мешает оно, мешает... Как танцору толстые каблуки! Главное «но» наше — лень! Но! — Распутин поднял указательный палец ещё выше. — У меня тоже есть своё «но». Люблю я этого парня, душой привязан к нему и менять на другого не буду.
За стеной хлопнул глухой выстрел — способный молодой человек благополучно выбил пробку из тугого обжима горлышка. В коридоре сочно запахло старым вином.
— Прашу! — Молодой человек в третий раз появился в дверях распутинского купе. — Свежайшее!
«Что свежайшее? Марсала? Тогда будет «свежайшая», — подумал журналист. — Или напиток? Тогда будет «свежайший». С ударениями что-то не очень. А потом, марсала-то — старая. Старое и свежее — разные понятия».
— Как думаешь, война с германцем будет? — задал Распутин вопрос журналисту, в последние дни он об этой войне думал всё больше и больше.
— Ею пахнет, она просто висит в воздухе, Григорий Ефимович!
— А я не допущу! — сказал Распутин. — Не допущу, чтобы русского мужика убивали ради французского капитала.
— Ну-у... этот вопрос неоднозначный. Думаю, французский капитал сильнее русского мужика. Я даже не знаю, кто будет решать этот вопрос. Наверное, кто-нибудь повыше царя. А кто это будет, а? Кто выше царя?
Гимназистка Надя неожиданно хихикнула и показала пальцем на Распутина. Журналист отвёл глаза в сторону, встал.
— Спасибо большое, Григорий Ефимович, за хлеб, за соль, — поблагодарил он.
— Ты это... ты заходи ещё! Сегодня же и заходи. И вообще почаще заходи, ладно? — Распутин привстал, словно бы желая поклониться, и тут же опустился на диван. — Марсалы до самой Тюмени хватит! И мадера есть! — Распутин махнул рукой, словно бы благословляя журналиста.
Хоть и не познакомил Распутин журналиста со своим окружением — кроме Матрёши и гимназистки Нади Александр Иванович вроде бы не должен был никого увидеть, а он увидел всё и всех и лишний раз уточнил портрет Распутина — всё совпадало с тем, что он наметил, чистовой холст один к одному совмещался с подмалёвком. Как у хорошего живописца.
«Больше всего — кроме, естественно, марсалы, мадеры и девочки Нади — Распутин любил чесать себе спину, — записал журналист в блокноте, — точнее, не спину, а ниже — поясницу. Делает это суетливо, будто насекомое. Ещё любит скрести себя под мышками. Это не от грязи, нет, ибо старец сказал, что он и дома, и в поезде по два раза на день принимает ванну, — а от нервов. Что-то в нём натянуто до предела, струны звенят, а может, какая струна и надсеклась, лопнула, вот человек и неспокоен, вот и не может посидеть и минуты без движения, без чёса и скребков».
Он потом ещё раз проверил собственные наблюдения, наблюдательный Александр Иванович, и через некоторое время напечатал у себя в газете под псевдонимом Путешественник: «Этот человек спокойно и минуты не посидит. Вот зашёл в купе, а уже через несколько секунд, вбирая голову в плечи, выскакивает, щупает глазами по сторонам и бегает в проходе вагона, нервно потирая руки, бормоча и иногда выкрикивая что-то непонятное.
У него взгляд тающий, сладко замирающий на людях. Когда он с кем-то говорит, наклоняет голову набок и глядит на собеседника нежно и лукаво, как бы шепча:
— Меня не обманешь...
А когда ни на кого не глядит, то преображается: глаза принимают естественное выражение — выражение это злое, полное ненависти ко всему».
Земец уже спал, сладко причмокивая губами, — лицо его обвяло, сделалось безмятежным, порозовело — исчезла нездоровая землистость, выдающая в нём желчного человека, над ним, на верхней полке, лежал толстый человек со старомодными бакенбардами, спускающимися от висков к подбородку, очень низко — выбритым оставалось только малое пространство, — помещик из Казанской губернии, наверняка помещик, который гостил у приятеля в соседнем вагоне и поначалу отсутствовал, потом пришёл, пытался выпросить у земца нижнее место, но земец не уступил. Над журналистом тоже определился пассажир, уютно укрылся одеялом под самый подбородок — студент из Санкт-Петербурга, направляющийся в отчий дом на каникулы.
Студент читал газету — был он юн, белобрыс, глазаст и зубаст, — стрельнул в Александра Ивановича взглядом и приподнялся на подушке, приветствуя его. Помещик на своей лежанке даже не пошевелился. Держать в памяти людей, которых Александр Иванович увидел у Распутина — штука обременительная, перегруженный мозг всегда может подвести, лучше всё записать сразу, поэтому Александр Иванович разделся, лёг, зажёг ночничок и достал из походной сумки блокнот.
«Окружение Распутина. Две матери с дочерьми, широкогрудая массивная дама лет тридцати, красивое лицо, но жирная; худая гибкая девушка с жаждущими глазами». Её журналист про себя окрестил Эвелиной и потом вздрогнул от неожиданности, когда услышал распутинский оклик: «Эвелина!» Девушка на этот зов готовно обернулась, её действительно звали Эвелиной, журналист угадал. Он вообще обладал даром попадать в точку. Записал несколько слов и о Наде: «А рядом — девчонка-гимназистка, тоненькая, нежная, беленькая, но с греховной улыбкой. Тощая увядающая дама стремится посидеть у окна, и ветер треплет её короткие волосы — она, как курсистка, мотает головой. Величественная старуха, которая опирается на руки своей дочери. Седой кок открывает прекрасный лоб. Распутина все женщины зовут про себя «отец». Но у всех — потухшие глаза, даже платья, украшенные золотом и бриллиантами, беспомощно висят на них». Александр Иванович писал мелкими, как пшено, буквами, очень скоро, и всё равно, несмотря на скорость, когда он закончил писать, попутчики его уже спали — помещик и земец, соревнуясь друг с другом, храпели, студент тихо уткнулся лицом в стенку и замер. Александр Иванович погасил ночник, попытался уснуть, но не тут-то было — мешал стук колёс, храп, скрип вагонных суставов и Распутин. Он долго думал о Распутине и уснул лишь где-то в середине ночи.
Проснулся он от голоса земца, тот сидел на мягком железнодорожном диване и на распутинский манер почесал у себя под мышками.
— Всякое бывало у нас в России, но такого ещё не было! — приговаривал он раз за разом — слова эти для него сделались присказкой, обязательным текстом, припевом — видать, Распутин выкинул что-то такое, о чём журналист ещё не знал.
От земца пахло курицей — он уже позавтракал. Грудку куриных костей, завёрнутых в газету, земец ещё не выбросил. Помещик сидел рядом с ним и зевал.
— Доброе утро, — приветствовал журналиста студент. Студент был хорош собой — красив, как девушка, наряден: одет в белую форменную курточку с золочёными пуговицами и хорошо отглаженные светлые брюки, он походил на принца, прибывшего с визитом из малой страны в большую Россию.
— Доброе, — отозвался журналист.
— Ну что ваш этот самый... покровитель? — неприязненно спросил земец.