— Да ничего, — неожиданно устало ответил журналист — ему и этот землистолицый земец стал противен, и толстый помещик с тупым, упрямым взглядом, которого надо, как минимум, два месяца не кормить, чтобы он обрёл нормальный вес и формы, и Распутин с его окружением, — в следующий миг подумал, что он так же груб, как и этот неотёсанный земец, и поперхнулся собственным голосом. — Извините, — сказал он, — что-то я плохо спал сегодня.
— Дорога, — студент приветливо улыбнулся, — в дороге всегда плохо спится.
— Не скажите, — земец покачал головой, — у кого какой организм.
Помещик угрюмо молчал.
Днём напротив открытой двери их купе остановилась гимназистка Надя, держась за поручень, подтянулась к окну, начала водить головой слева направо, провожая заоконные виды — красную, с длинным резиновым хоботом водокачку, заляпанный грязью пароконный фургон, увязший в размокшей дороге по самые оси, стаю бесстрашных ворон, шурующих у самого полотна, группу старых женщин, уныло бредущих по обочине. Гибкая точёная фигурка гимназистки соблазнительно изогнулась — было в этом движении что-то призывное, нежное, очень женственное, студент не выдержал, поправил воротничок рубашки, одёрнул на себе куртку и шагнул в коридор.
Встал рядом с гимназисткой у окна. Та готовно подвинулась.
— Европейцы любят смотреть на огонь, находят в нём что-то колдовское, таинственное, живое, азиаты — на воду, им нравится видеть, как течёт вода, в движении воды тоже есть колдовская сила, она привораживает, а русские всему этому предпочитают дорогу. Русский человек может сутками стоять у окна и не отходить от него.
— Наверное, потому, что русские — не азиаты и не европейцы, а что-то среднее между ними.
Студент внезапно рассмеялся, потом прихлопнул смех рукою.
— Извините, пожалуйста, в голову пришла неожиданная мысль...
Гимназистка прогнулась ещё больше: да, в ней, несомненно, было что-то взрослое, греховное — всё правильно, отметил журналист.
— Какая же мысль?
— Русские любят смотреть на дорогу скорее всего потому, что нигде нет таких дорог, как у нас. В России самые плохие в мире дороги, — студент сделал неопределённый жест, он занимался дорожным делом в университете. Гимназистка разом поскучнела, глянула искоса на студента: хорош собою, строен и красив, но глуп, — она вздохнула.
Послышалось глухое буханье ног по ковровой дорожке, журналист сразу угадал — Распутин. И точно, у окна возник Распутин, нервный, быстрый, в лиловой, блестящей, будто у цыгана, рубахе — красный цвет он сменил на лиловый, — молча и решительно оттеснил студента от гимназистки, потом сделал короткий, почти неуловимый шаг, и студент вовсе оказался блокирован: Распутин находился между ним и девушкой.
— Надя, пошли в купе, — требовательно проговорил Распутин, — нас ждут.
Гимназистка заупрямилась, углом приподняла острые хрупкие плечики, но Распутин был настойчив, обхватил её рукой, окончательно оттеснил студента — тот вновь очутился в своём купе, — Распутин глянул на него зло, вполуприщур, и словно бы огнём обдал, в следующую минуту он увёл сникшую гимназистку в свой конец вагона.
— Ну и ну, — переводя дух, словно после бега, неверяще проговорил студент.
— Всякое Россия видела, но такого не видела, — взялся земец за старое.
— Он же колдун, он леший, он огнём обжигает. — Голос у студента сорвался на шёпот.
«Распутин всё чувствует, всё читает своим взглядом — читает чужие взгляды, и глаза его, как отмечают многие, меняют цвет», — записал журналист у себя в блокноте.
Когда в следующий раз журналист заглянул к Распутину, тот с деревянным хрустом давил рукой сушки и кормил ими Эвелину, протягивая ей на манер блюдца открытую ладонь с кусками сушек. Эвелина покорно нагибалась и, будто телушка, брала ломаные сушки с ладони губами.
— Заходи, Лександра Иваныч, — добродушно пригласил Распутин, — давно не был. Требуешь, журналист, ей-ей гребуешь. — Тон его сделался укоризненным. — По поведению вижу. А ты не гребуй, мы с тобою из одинакового теста сделаны. Вот она не требует. — Распутин погладил Эвелину по голове, и Эвелина послушно склонилась к его ладони. — А голубица-то благородных кровей, дворянка... Садись, Лександра Иваныч, сейчас мы с тобой мадеры выпьем.
— А может-с, в ресторане, Григорий Ефимыч? — спросил возникший в проёме купе секретарь. Пальцем вспушил усы, потом, ухватившись за золотую цепочку, вытащил из жилетного кармана толстые серебряные часы, отщёлкнул крышку. — Уже пора обедать, Григорий Ефимыч!
— Ну что ж, можно и в ресторане, — согласился Распутин, — через двадцать минут.
— Тогда я мигом-с, Григорий Ефимыч, — заторопился секретарь, — надо, чтоб осетринку успели запечь.
Распутин скормил Эвелине остатки сушек, подержал в руках пустую верёвку, которой сушки были связаны, швырнул её под ноги, нагнулся и из корзины, стоявшей внизу, в багажном отделении, достал очередную связку таково поблескивающих, посыпанных маком сушек.
«Это сколько же всякого добра увезено из Петербурга? — задал себе невольный вопрос журналист. — Сушки, сушки, и все с маком, яблоки, конфеты, бублики, калачи...»
— Погоди, — сказал ему Распутин, схватив лукошко, сдёрнул с него вафельное полотенце. В лукошке были конфеты, — Сейчас угощу паству и вернусь.
Он поднялся, но не успел выйти, как на него накинулась Матрёна, ухватила рукою лукошко:
— А мне? Мне!
— Возьми, сколько надо, и отстань, — сказал отец, — и взрослых постыдись... Вон сколько взрослых!
Матрёна набрала две горсти конфет и отстала.
— Девчонка не хуже других, — проворчал Распутин, вернувшись в купе, — а вот устроить мне её не удалось. Тьфу! Начальница дерьмовая попалась. Ей ведь указали — сверху указали, — он показал пальцем в потолок, — что есть такие веления, не исполнить которые она не может — не она главная! А эта ведьма заявила, что исполнить-то исполнит, примет Матрёшу в своё благородное заведение, но тут же подаст бумагу об отставке. Тьфу! — История, которая попала в газеты, глубоко, видать, сидела в Распутине. У него зло раздулись ноздри, взгляд погас. — Но никто понять не хочет, что мне из неё человека надо сделать, манерную даму, — журналист невольно отметил выражение «манерная дама», — из света, из общества! Может, это единственный случай, когда можно отыскать мостик, отделяющий аристократа от неаристократа, но нет! — Распутин широко развёл руками. — Ты пойми это, Лександра Иваныч, ты разберись, ты напиши! Знаешь историю про мою Матрёну?
— Слышал.
— Вот и напиши!
Журналист промолчал.
— Я же говорю тебе: требуешь ты нами, — остывая, произнёс Распутин, — а ты возражаешь, считаешь, что нет. Уж не возражал бы! — Распутин вздохнул, поднялся. — Ладно, пошли в ресторан. Симанович небось осетрину уже не только поджарил, но и закоптил.
Журналист понял, что фамилия рыжеусого коротконогого франта — Симанович, наморщил лоб, вспоминая, слышал эту фамилию или нет. По всему выходило, что не слышал. Нехотя поднялся — не мог решить для себя, надо идти в ресторан или нет. Земец опять надуется, посереет, выпятит губы, толстый помещик просто брезгливо отвернётся... Ну как ни не могут понять, что Распутин интересен для него сугубо профессионально, как литературный тип, как ходячий образ и вообще как человек, о котором нет однозначного мнения, — одни льнут к нему, поют хвалу, возносят на небеса, а другие относятся с презрением, льют хулу и стремятся втоптать в грязь. Для пишущего человека такой тип — находка! Но земец с помещиком не хотят осознать этого — дуются, чванятся, делают кислые рожи, будто козы, объевшиеся щавеля.
Единственный человек, который относится спокойно, — студент. Но он юн, он ещё многого не понимает.
— Общий сбор! — провозгласил Распутин и приложил ко рту горлышко пыльной бутылки, демонстрируя воинский рожок, побибикал, подудел губами, собирая подопечных, — бери ложку, бери бак, ложки нету — хлебай, так!
«А свита кто — все барыни и барышни из лучшего общества, — написал потом журналист, — жёны, сёстры и дочери людей, фамилии которых известны всей России».