— Лександра Иваныч, поторапливайся! — подогнал его Распутин. — Приглашаю на обед!
И журналист решил от обеда не отказываться.
— Жаль, Григорий Ефимыч, столы в ресторане нельзя сдвинуть, — встретил их секретарь. Привычно вспушил усы. — К полу прикручены-с. Мертво-с! То ли дело на Невском, в «Астории» или в «Европейской»! А-ах! — Симанович свёл руки вместе, по-мусульмански взметнул их вверх. — А в «Вилле Роде»!
— Да молчи ты про Невский! — одёрнул его Распутин.
— Слушаюсь, — сказал Симанович и громко похлопал в ладоши, призывая ресторанную прислугу. — Окна закрыть! Вы мне всех людей застудите! Быстрее закрывайте окна! И закуски на стол: ветчину с хреном, заливную осетрину! На стол, на стол! — Он был тут главным распорядителем, энергично стучал кожаными подмётками роскошных жёлтых башмаков, по ресторану ходил, не снимая шляпы, — она сидела у Симановича на макушке, по краям промокла, из-под потемневших полей тёк пот. — А жаль, что нельзя сдвинуть столы, — вновь взялся он за старое, остановил свой взгляд на журналисте. Спросил почему-то шёпотом: — Вы с нами?
— Вроде бы...
— Аха, — Симанович вновь похлопал в ладони, приказал: — Увеличьте столы на одно посадочное место. Ещё один прибор и одну закусочку!
— Люблю шустрых людей, — подхватил Распутин, — хорошо распоряжается! — Рядом с собой он посадил гимназистку, погладил ей колено — жест был отеческим, по другую сторону — покорную молчаливую Эвелину, напротив себя — журналиста и плотную тридцатилетнюю даму с красивым породистым лицом. С грохотом поставил на стол бутылку. — Отведаем, чего Бог послал.
— Темпо, темпо, темпо! — на итальянский манер подгонял Симанович прислугу. — Живей!
Остановились около какой-то тщедушной, состоящей из двух ободранных домиков станции, паровоз дал протяжный печальный гудок. Распутин недовольно выглянул в окно:
— У каждого столба тормозим! Скоро будем тормозить подле кустов. По надобности.
Вдоль полотна, не боясь ни вагонов, из которых выглядывали люди, ни паровоза с его страшным лязгом и шипеньем, ходили куры — это были бесстрашные железнодорожные куры, особые, воспитанные и обученные. Распутин, увидев их, преобразился и захихикал — у него поднялось настроение.
— Интересно, чего мы тут потеряли?
Через минуту выяснилось, чего потеряли, — в вагоне-ресторане возник служивый человек в пенсне и мятом летнем кителе.
— Телеграмма-с, — произнёс он манерно и на маленьком светлом подносе, взятом тут же, в буфете, протянул Распутину листок бумаги.
— А! — оживился тот и, взяв листок, разорвал бумажную облатку. Прочитал, медленно шевеля губами, показал телеграмму журналисту.
Телеграмма состояла из одного слова: «С Богом». Подписи не было. Журналист обратил внимание на обратный адрес: «Царское Село». Так вот почему остановили поезд в этой дыре! Всё понятно... Как понятно и то, кто послал телеграмму.
Распутин ткнул пальцем в потолок:
— Это благословение! Отметить бы это надо, обмочить. — Он взял со стола бутылку и, не глядя, протянул себе за спину: — Открой!
Симанович мигом метнулся к бутылке:
— Слушаюсь!
— Я послал туда телеграмму, — Распутин поднял увлажнившиеся светлые глаза, — написал: «Отправляюсь в дорогу. Прошу благословить». И вот ответ, — он встряхнул листок, достал из кармана серебряный рубль с хорошо знакомым профилем царя, какой без малого десять лет назад ему пожаловал сам Николай, и кинул служащему на поднос: — За труды!
Через полминуты земляной, плохо утоптанный перрон с бесстрашными курами пополз назад, паровоз запоздало дал гудок, пустил густой шлейф пара, закрыл почерневшие от угольной крошки кусты, жиденький огород, длинной узкой полоской протянувшийся за кустами, несколько приземистых сараев, возле которых бродили всё те же куры... Путешествие продолжалось.
— Уха из ангарской стерляди с восточными приправами и слоёными пирожками! — объявил Симанович и хлопнул в ладоши. Глянул строго в сторону широкого кухонного окошка, обрамленного ситцевой занавеской.
— Ангарская стерлядь, восточные приправы — всё как-то так... Наше и не наше вроде бы, — усмехнулся Распутин, разлил вино по стопкам, скомандовал: — На остальные столы — шампанское!
— А что же коренное наше? Народное, так сказать? — спросил журналист.
— Обская щука и укроп с огорода.
Плотная женщина, сидевшая рядом с ним, не сводила с Распутина влюблённого взгляда.
— Очень остроумно! — проговорила она.
Уха была превосходной — напрасно Распутин ворчал, — настоящая, душистая, с золотистым бульоном и крохотными стручками сладкого перца, плавающего на поверхности, и пирожки к ухе были славные — хрустящие, пахнущие маслом, начиненные свежим печёночным фаршем.
Они не заметили, как в ресторане, в самом углу, где был установлен столик, рассчитанный для интимной беседы — на двоих, появилась женщина, одетая в чёрное: в чёрной длинной юбке до пят, в чёрной простой кофте без всяких украшений — глазу не за что было зацепиться, глаз задерживался только на чёрном, — в чёрном гладком платке, коробом надвинутом на нос — получался домик — и поднятом снизу так, что можно было закрывать всё лицо, — мрачная, молчаливая, одинокая.
Распутин глянул на неё, насторожился:
— А это что за животное? — Не получив ответа, добавил: — На смерть больно похожа!
Женщина исчезла так же внезапно, как и появилась — без единого звука, она словно бы из воздуха вытаяла и в воздухе растаяла снова, растворилась в нём.
Над журналистом склонился секретарь, дохнул чесноком и водкой:
— Ну что, господин журналист, уха вкусная?
Про Симановича Александр Иванович написал следующее: «Распоряжается в ресторане, отдаёт приказания перед приходом Распутина:
— Всем чаю! Откройте окна, чтобы проветрить! Живо! Через пять минут — закрыть!
Совещается с буфетчиками — какую подать осетрину, как приготовить суп, какое выдумать сладкое...
Вечером он напивается.
Попыхач!»
Когда Александр Иванович опубликовал статью в газете, Симановича некоторое время так и звали — Попыхач!
И вновь о Распутине. «Он — человек большой интуиции и практической смётки. Всем говорит «ты» и никому «вы». Когда нельзя обращаться на «ты», речь его безлична...
Аэропланы Распутин зовёт «рапланы».
Всем, кто хочет сфотографировать его, говорит:
— Пущай снима-ат!»
Вечером Распутин был задумчив, часто мял бороду, засовывал в рот, зажимал зубами и сидел неподвижно, думая о чём-то своём, потом расчёсывал пальцами, расправлял — был «старец» не в настроении, но это не означало, что он ничего не видел, ничего не слышал.
Когда студент остановился около Эвелины и тихо произнёс что-то — никто, кроме Эвелины, не услышал, что он сказал, — Распутин пружинисто вскочил и выметнулся в коридор. В три прыжка очутился около студента и сунул ему под нос волосатый жилистый кулак:
— А это ты видел?
Студент чуть отступил назад и оценивающе глянул на Распутина, с одного взгляда понял, что не одолеть, — у Распутина тело сухое, мускулистое, жира нет, несмотря на то что «старец» пьёт без меры, ест сочащуюся жёлтым салом осетрину и безостановочно трескает сушки... Эвелину будто ветром сдуло, ну как пушинку: только что была — и уже нет её. Студент удивлённо поднял брови и отступил ещё на один шаг.
— Уберите кулак!
— Я тебя спрашиваю, недомерок, это ты видел? Судя по всему, нет. Второй раз предупреждаю, третьего раза не будет. Понял? — Распутин круто развернулся и, косолапя, криво вымеряя ногами дорожку, отталкиваясь вначале от одной стенки, потом от другой, ушёл.
Когда студент уже сидел в купе, к нему заглянул Попыхач.
— Ну что? — спросил он. — Ты, студент, смотри! Ефимыч из тебя сделает вот что, — он сплюнул на пол и растёр плевок жёлтым ботинком. Секретарь, как и его шеф, тоже предпочитал обращаться ко всем на «ты». Закончил он совсем по-распутински: — Понял?