— Совсем цыганом стал! — недовольно проговорил отец.
— Если это в соответствии с жизнью, то почему бы не стать?
— Дурацкое дело нехитрое.
— Войны, повторяю, не будет.
— Ты — Генеральный штаб и Государственная дума в одном лице. Мы — Николай Второй!
— Папашу не трожь! — жёстко проговорил Распутин.
— Это с каких же пор он стал тебе папашей?
— Я сказал, не трожь! — Распутин приподнялся на лавке, глаза его сделались яростными.
— Ладно, — примиряюще махнул ладонью отец, — ещё не хватало в родном доме сцепиться.
Григорий тоже быстро остыл, он силой осадил себя — всё-таки действительно, дом отцовский, родной, когда находишься в родном доме, то соблюдай правила, как нигде, — хоть Григорию скоро пятьдесят, трое детей скулят, с тоскою глядя на будущее, жена уже старуха, всенародная известность и почёт при нём, а отец Ефим не пожалеет — врежет и не зажмурится. Григорий предпочитал не связываться с ним — всё равно не справиться. Отец — из тех, кто никогда не сдаётся, — почувствует, что не одолеет, то за оглоблю схватится.
— Войны не хотелось бы, очень много хватил русский мужик от неё в четвёртом году, — «старец» вздохнул, — свои кишки на штык намотал. Германец — не японец, он посильнее, а раз так, то, значит, ещё больше кишок на штык будет намотано.
— Но ты же говоришь, что война обойдёт нас, — всё сделаешь для тово...
— От своих слов я не отказываюсь. Да вот, папаша с мамашей, — Григорий бросил взгляд на стену, где в нарядном киоте висел фотографический портрет царя с царицей, — обложены своими приближёнными мёртво, не вздохнуть, и приближённые всё давят, давят, не стесняясь, все за войну — и агитируют за неё, и агитируют, глотки рвут, а почему, спрашивается, агитируют? А?
Отец молча приподнял плечи.
— Больше всего стараются великие князья — царёвы родственники. Почему, спрашивается?
— Чего ты меня пытаешь?
— Да потому, что купленные. Англичане их купили, французы купили — золотом каждого обсыпали с макушки до штиблет, вот они и держат папу в кулаке, к войне его подводят. И маму в кулаке держат, прижимают её ейным же прошлым — немка, мол, немецкие интересы соблюдает, русского мужика до германца не допускает. Русский дядя, мол, посчитаться хочет, горло немцу прогрызть готов, а она не допускает, поскольку — сродственница! Приглядывают за ней, письма перехватывают. Она сейчас даже письма боится посылать, вот до чего дело дошло!
Григорий замолчал. Отец тоже молчал. Было слышно, как на реке гудел пароход, — боясь врезаться, спугивал с пути рыбацкие лодки, гудки были частые, тревожные, злые.
— Будто по покойнику, — сказал Григорий.
Отец снова промолчал.
— В общем, не жизнь у них, а невесть что, — вернулся сын к старому, — хотя и цари. Я им не завидую. Когда в их доме бываю — радуются.
— И как же ты войну отвадишь?
— Знаю способ, — уклончиво ответил Григорий.
Он твёрдо верил в свои способности — не носить ему своей фамилии, если он не уговорит царя не ввязываться в это дело. И царь послушает его — своих дядьёв, племянников, братьев разных во втором и в третьем колене, великих князьёв, он тоже, конечно, послушает, но только для блезира, а поступить поступит так, как велит Распутин. Если царь заартачится, Распутин позовёт на помощь «маму», и та быстро вправит муженьку мозги.
Против войны выступали и два банкира, ссужавшие Распутина деньгами без всяких расписок, Рубинштейн[23] и Манус, некоторые промышленники, фрейлина Вырубова Анна Александровна — ближайшая приятельница императрицы, Штюрмер Борис Владимирович, многие другие — весь распутинский кружок.
С тяжёлым скрипом открылась массивная дубовая дверь. Распутин обернулся и увидел Матрёну.
— Чего тебе?
Матрёна быстро-быстро, словно зверёк, облизала губы, за стол со взрослыми ей садиться ещё рано — это уже по петербургской норме, по сибирской ей вообще нечего было делать за столом; в селе Покровском женщины ели отдельно от мужчин. Распутин поймал её заинтересованный взгляд и взял из красной, отлитой из дорогого северного стекла, с клеймом «Новгород», две конфеты — шоколадные плошки, завёрнутые в серебряную бумагу.
— На! — Поймав неодобрительный взгляд отца, сказал: — А как же! Ох и натерпелся же я из-за неё! Но ничего — мы всех объедем на кривом мерине и победим. — Он дёрнул Матрёну за тощую твёрдую косичку, перевязанную ботиночным шнурком. — Ну так чего, Матрёш?
— Там, папаня, мужики пришли.
— Зачем, не сказали?
— Не-а!
— Передай им, что сейчас выйду.
Матрёна убежала, оставив дверь открытой.
— Опять чего-нибудь клянчить будут. — Распутин вздохнул. — Деньги или новую пристань на реку.
Отец молчал. Распутин проглотил ещё кусок телятины, запил мадерой, повозил языком во рту, словно бы совмещая вкус телятины с вкусом вина, засмеялся облегчённо:
— Люблю поесть. Не ем только варёных огурцов, а так трескаю всё что угодно — селёдку с джемом, вареники с горчицей, мясо со сметаной. — Он хлопнул себя по тощему животу. — Всё сжигает! Хорошая топка! Желудок как у утки. Утка может проглотить стальной шарик из подшипника и переварить его. Слышал об этом?
— Пустое! — мрачно проговорил отец.
— Но зато интересно! — Распутин встал, пальцами ухватил ещё пару кусков телятины, сложил их на манер блина, сунул в рот. — Ладно, пойду узнаю, чего надо односельцам.
Улица ослепила его светом — солнце старалось вовсю, земля парила, было душно, как перед грозой, река затянута зыбкой кисеей, на тёплых стенах домов сидели оводы и мухи. С мужиками, распустив мокрые губы, беседовал Митька — сын, старший среди распутинских детей.
— Здорово, мужики! — Распутин спустился с крыльца, пошёл по кругу, пожимая руки.
— Здорово, коль не шутишь, Григорий Ефимов! Давненько у нас не был!
— Ну уж и давненько! Весною, в марте был. — Распутин сощурился — на ярком солнце все цвета поблекли, попрозрачнели, теней не стало, они исчезли, из глаз покатились слёзы. — Ну и солнце! — Распутин покрутил головой. — Как в этой самой... в Африке!
Земля просохла, на улице поднимались рыжие столбики пыли — с реки приносился ветер, играл, гонял кур, задирал хвосты бычкам, и те ошалело таращили глаза, не понимая, что за невидимая сила крутит им репки. В воздухе металось что-то хмельное, весёлое, пахло праздником, хотя никаких праздников в ближайшие дни вроде бы не предвиделось. Распутин угадал — мужики беспокоили его насчёт новой пристани, да ещё хотели, чтобы Гришка их походатайствовал насчёт парохода — слишком редко пароход останавливается в Покровском, даже обидно, ведь Покровское — село большое, старое, уважаемое. В общем, Григорию Ефимовичу надо переговорить с дирекцией Западно-Сибирской пароходной компании...
— Ладно, переговорю, — пообещал Распутин, — чего для односельцев не сделаешь! А то вон со мною бабёшки столичные приехали, пальцем сопли вытирать не приспособленные, так их со сходни чуть ветром не посшибало, только голубые панталоны мелькали... Хорошо, внизу матрос ловил. И ещё хорошо, что паренёк крепким оказался, не то бы быть беде.
— Парень тот наш был, из двора Малофеевых, бедовый... Баб, как и ты... — Говоривший посмотрел на Григория, обтёр рукою рот. — Сказывают, что так! Мишкой парня зовут.
— Не признал, — сказал Распутин, — видать, стар стал. Хотя всё работает пока, как у молодого, — и то, что выше пояса, и то, что ниже...
— Да он тебе всё равно незнаком, Григорий Ефимов, Малофеевы из приезжих, не коренные.
Здесь, в Покровском, Распутин чувствовал себя не то что в Петербурге, тут он был среди своих, тут он отдыхал — телом отдыхал, душой, головой, сердцем, кровью своей, тут он восстанавливался, а Петербург, он сжигает человека, нервы становятся прелыми, гниль одна, а не нервы, от Петербурга и от беспокойства тамошнего у Распутина даже зубы начали сыпаться.
И спать в Питере перестал — прикорнёт малость, забудется, но это только до первого сна, как только увидит первый сон, лицо какое-нибудь знакомое — сон сразу уносится прочь, будто ветер, который задирает хвосты бычкам, и приходится вставать.
23