Случалось, Распутин всю ночь блуждал по комнатам в кальсонах, шлёпал босыми ногами по полу, разговаривал сам с собою, смеялся и потом ловил себя на том, что разговаривает с тенями, хохочет невесть отчего, хотя надо бы не хохотать, а плакать. Нет, правильно он решил — из Петербурга вон! Надо бежать на волю, на природу, на землю, в сирень и смородиновые кусты. Добили журналисты, добили просители, добили враги. Пуришкевич, Горемыкин, великие князья, Илиодорка... Тьфу, и этот в голову лезет, ни дна ему, ни покрышки! Илиодорка спёкся, хотя и пробует поднять голову — говорит, что пишет книгу, про него пишет, про Распутина, ну, пусть себе пишет в своей ссылке, в глуши!
Вспомнив Илиодора, Распутин помрачнел, покрутил с досадой головой и, чтобы хоть как-то развеяться, сказал:
— Ладно, мужики, пойдём на берег, ещё раз посмотрим, что мы имеем с гуся.
Громкоголосой шеренгой, задерживаясь около ям и выгоняя оттуда кур с поросятами, двинулись к реке.
— А ведь признайся, Ефимыч, скучаешь по нашим местам? — спросил один из мужиков, глазастый, прозорливый — он как в точку попал.
Распутину сделалось неприятно — не хотелось признаваться, что тянет сюда, — слишком велика честь для здешних мужиков.
— Нет, не скучаю, — сказал он, — некогда!
— И во сне Покровское не видишь?
— Не вижу. Некогда, я же говорю! Да и сны что-то перестал видеть, — соврал Распутин. — Стар сделался. Старость — не радость!
— Не прибедняйся! Друзьяки в столице есть?
— Без них никак нельзя.
— Небось всё больше по дамской части?
— И это есть!
В конце улицы показалась одинокая женщина, одетая в чёрное, закутанная в платок. Распутин сощурился:
— Кто это?
— Приезжая одна. То ли побирушка, то ли больная, а может, монашенка. Молится и рыбий жир пьёт. Доктора ей рыбий жир прописали.
— А чем болеет?
— Не говорит.
— Зовут как?
— Чёрт её знает! Баба! Баба, она и есть баба! Так её и зови — баба! Не ошибёшься!
— Баба бабе рознь;— назидательно произнёс Распутин, — это я хорошо знаю.
У него снова потемнело, сделалось узким, длинным лицо, борода встопорщилась неопрятной метлой, грудь опала, шаг сделался медленным — опять почему-то вспомнился Илиодорка, ни дна ему, ни покрышки! Под Распутиным качнулась, поползла в сторону яркая земля, перевернулись вверх ногами деревенские бычки, и здоровенная, с отвислым животом свинья, задумчиво разглядывавшая себя в луже, перевернулась, но не пролилась плоская блестящая река. Распутин ухватился за плечи двух мужиков, идущих рядом, чтобы не споткнуться, не упасть, и глухо выругался.
— Ты чего, Ефимыч?
— Одну погань вспомнил!
Мужики дружно засмеялись.
— Нашёл о чём вспоминать! Ты лучше нас почаще вспоминай, да новую пристань, которая нам позарез нужна, — и тебе и нам лучше будет.
— И газетчики — мразь! — подумав о Ванечке Манасевиче, сказал Распутин, потом вспомнил приятного сероглазого господина, ехавшего с ним в одном вагоне, и угрюмо добавил: — Не все!
Мужики снова засмеялись.
— Ты, Григорий Ефимов, так чокнешься! За тобой глаз нужен. Больно нервенный стал!
...В день отъезда Распутин за обедом сказал Лапшинской:
— Знаешь, на всех этих писак я плевал с высоты самого большого телеграфного столба в России!
Лапшинская согласно кивнула в ответ, хотя про себя не была согласна с Распутиным — не плевал он на журналистов и никогда не сможет плевать, поскольку знает: не он их, а они его заплюют. У них силы больше. Да и натура у Распутина не такая — всякое худое слово оставляет в его душе дырку. Несколько месяцев назад он велел Лапшинской собирать все газетные вырезки — даже совсем маленькие, в две строчки заметульки, наклеивать их на бумагу и держать в отдельном месте.
Когда у Распутина выпадало свободное время, он садился в кресло, вытягивая ноги, закрывал глаза и приказывал Лапшинской:
— Читай!
Лапшинская читала ему заметки, а Распутин, внимая голосу, шевелил губами, словно бы повторяя за ней текст. Иногда, останавливая, просил:
— Перечитай ещё раз!
Либо недовольно говорил:
— А эту заметку изыми! В ту её папку.
«В ту её папку!» — означало переместить материал в папку с неприятными вырезками, где Распутина ругали. К ней Распутин прикасался редко, требовал, чтобы Лапшинская прятала её подальше, — папка одним только своим видом портила «старцу» настроение.
Прослушав несколько заметок, Распутин вздыхал:
— Такие большие дела в России, такая она сама большая, а вон глянь, только мною и интересуются, только мною и занимаются! Тьфу!
В день отъезда журналисту, который особенно настойчиво домогался его, Распутин прокричал по телефону с неприятным слёзным надрывом:
— Коли хочешь видеть меня для пера — не приезжай, нечего тебе здесь делать, коли ежели для души, то заглядывай! Всё понял, милый?
А вот Александр Иванович из сдержанной газеты «День» понравился ему с первого взгляда — спокойный, с вдумчивым, необманывающим взглядом, душевный, обходительный. Приятный человек. Журналист журналисту — рознь. Такой человек очень бы пришёлся к месту в газете, которую Распутин надумал издавать.
— Вот, чёрт побери! — с досадою пробормотал он. — Упустил! Не взял ни адреса, ни телефона. Забыл!
— Чего упустил, Ефимыч?
— Да журналиста одного. Очень мне понравился. С бабами своими зателепался, и-и, — он отпустил плечи мужиков, за которые держался, и развёл руки — земля вроде бы больше не кренилась, не подпрыгивала под ним, вела себя спокойно, — и упустил. Хотел к себе на работу переманить.
— Ты что, Ефимыч, завод надумал приобрести? Иль газету, раз журналистом заинтересовался?
— Кое-что надумал.
— А грамотёшка?
— Грамотёшки, ты прав, у меня маловато. Но подучусь ведь. Другие учатся — ничего! В семьдесят лет писать начинают, а я что, козел с капустой? У меня что, кроме шерсти и рогов, ничего нет? А? Уж извините, мужики, я никогда козлом с пустой черепушкой не был.
Тоненькая женская фигурка, одетая в чёрное, медленно приближалась к ним. Распутин снова обеспокоенно напрягся: где же он видел эту женщину? А ведь он её точно видел! Видел именно эту фигуру — тонкую, по-кавказски гибкую, чёрную. Может быть, в Ялте среди крымских татар? Либо на Кавказе, на Минеральных Водах среди местных абречек? Или всё-таки в Петербурге? Струйка пота, возникшая у него на виске, тихо скользнула вниз. А это что такое? Он же никогда раньше не потел, даже с жестокого похмелья... Неужто что-то отказало в его организме?
Лоб тоже сделался мокрым.
«Солнце во всём виновато, жарит, парит — душно, гроза будет, потому и потею, — попытался Распутин успокоить себя. — Тьфу, как в бане... Сумасшедшее солнце!» Уши ему словно бы кто-то заткнул ватой, он перестал слышать, в теле возникла боль, потекла в кости, в жилы, в мышцы.
— Ты чего, Ефимыч? — толкнул Распутина один из мужиков. Распутин не ответил — не услышал мужика.
От чёрной женской фигурки исходили какие-то опасные токи, Распутин ощущал их почти физически, пробовал противопоставить этим токам токи свои, соорудить заплотку, но из этого ничего не получилось. В мозгу мелькнула мысль: «Надо бежать», но он никуда не побежал, да и никогда не побежал бы, продолжал идти навстречу женщине в чёрном.
Та приближалась, была уже совсем недалеко. От горячей дороги неожиданно потянуло холодом. «Если она сейчас попросит денег — дам ей денег, — решил Распутин, — всё, что есть в карманах, то и отдам. Если захочет быть ближайшей подругой Ани Вырубовой или фрейлиной мамаши — будет подругой и фрейлиной, если она попросится на курорт, в Германию, например, в этот самый... Баден который — поедет в Баден. Это — судьба!»
Распутин был недалёк от истины.