Выбрать главу

Пробки в ушах пробило, он стал слышать — услышал собственные шаги, смех мужиков, клёкот дерущихся петухов и пароходный рёв на реке.

«На реку бы, прочь отсюда, от людей, — бессильно подумал он, — отдохнуть бы, забыться. Но не дано, — понял он в следующую секунду, — даже если я спрячусь в воде, в земле, в воздухе — всё равно найдут. Везде найдут».

   — Григорий Ефимович, у меня к вам прошение, — ещё издали произнесла женщина низким, чуть надтреснутым голосом, подтянула платок снизу к глазам, закрывая нос, намазанный какой-то мазью, поклонилась, — не откажите!

   — Давай, — Распутин протянул руку, — давай прошение.

Та достала его из-под шали, это был лист хорошей плотной бумаги, сложенный вдвое. Распутин взял его, развернул. Прошение было написано крупными буквами, тот, кто писал, знал характер «старца» — Распутин любил, когда писали крупными буквами. Только вот из текста он ничего не понял — слова просто не проникли в него. Распутин махнул рукой, показывая, что письмо прочитает потом, дома, если он что-то не разберёт, поможет дочка — она грамотная, Матрёша, языки пытается учить...

Он хотел сказать, чтобы женщина приходила к нему домой, отметил, что она, несмотря на жару, обута в валенки, но ничего не сказал — валенки удивили его. «Значит, совсем худо этой бабе, — подумал он, — раз в катанках ходит, холод в кости уже проник. Не жилица... Но где же я тебя, мымра черёмуховая, ранее видел, а?» Женщина неожиданно резким и сильным движением выхватила из-под шали, откуда она только что достала прошение, нож. Распутин успел заметить, что это был прямой зазубренный тесак, старый, с сильно проржавевшим лезвием, отшатнулся в испуге от ножа, но женщина опередила его.

Она отбила в сторону Митю, стоявшего перед отцом, и стремительно, будто птица, вызвав оторопь у мужиков, кинулась на Распутина.

Тот выронил бумагу, охнул, но второй попытки уйти от ножа уже не предпринял, глаза у него потухли, он разом увял, словно из него, как из проткнутого шарика, разом вытекла жизнь. Ему сразу всё стало ясно — и почему он выиграл на ипподроме, и почему его втягивали в разговоры о войне, и почему его дом на Гороховой осаждали странные нищенки, и отчего несколько минут назад так странно плыла земля под ногами...

Внутри мигом возник холод, но он не был похож на испуг, это было что-то другое, совершенно неведомое, с чем Распутин раньше не сталкивался. Вместо того чтобы прикрыть живот, защититься, Распутин в странном движении раскинул руки, обнажился — и действительно почувствовал себя совершенно обнажённым, без одежды — и таким обнажённым ухнул в пустоту.

Жаркое, красное, пахнущее свежей кровью пламя вспыхнуло перед «старцем», загородило мир, проникло внутрь, вызвало оглушающе резкую боль — женщина ударила его ножом в низ живота, целя в лобок, но, понимая, что лобковую кость ей не пробить — для того, чтобы пробить, нужен был очень сильный удар, а она была слаба, — взяла чуть выше, и нож с булькающим звуком вошёл Распутину в живот.

У Распутина подогнулись ноги, он медленно пополз вниз, на землю — оторопевшие мужики подхватили его. Распутин молча повис у них на руках. Изо рта у него потекла розовая слюна. Женщина откинулась назад, выдернула из-под шали пузырёк — она всё прятала под шалью, как в кладовке, — вцепилась зубами в пробку, но выдернуть её не успела — Митя закричал громко, по-бабьи слёзно: «А-а-а!» — и ударом кулака выбил у неё пузырёк; он пока не понял ничего, кроме того, что эта женщина хотела убить его отца, одновременно с ударом постарался заметить место, куда улетел пузырёк, — почему-то эта деталь показалась ему важной, прокричал ещё что-то бессвязное, лишённое слов, пузырёк гирькой нырнул в пыль, над ним взметнулось жёлтое неприятное облачко, в ту же секунду к пузырьку кинулись два мужика, растоптали его каблуками, на поверхности пылевой простыни проступило мокрое пятно, одиноко блеснуло несколько острых стеклянных осколков.

У Мити неожиданно исчез голос, вместо голоса из глотки потекло сердитое зверушечье сипение, он кинулся к отцу и остановился в страхе: ноги отца были в крови — из Распутина почему-то сразу, в несколько секунд, очень быстро вылилось много крови. Митя прижал руки к лицу, не видя и не слыша уже ничего. Он даже не видел, как мужики скрутили женщину в чёрном.

Распутина на руках понесли в дом — «старец» был уже без сознания, он прижимал к животу руки, пачкался собственной кровью и глухо стонал. У Мити вновь прорезался голос — незнакомый, чужой, наполненный слезами, он икнул и проговорил надорванно, ни к кому не обращаясь:

   — Врача бы! А?

   — А! — крякнули мужики, неся Распутина. Один из мужиков забежал вперёд и, перевернувшись на ходу, заговорил, стараясь, чтобы было видно лицо Распутина:

   — Ефимыч, ты слышишь меня? Меня слышишь? Ты это, Григорий Ефимов... ты руки потеснее к ране прижимай, чтобы кровь не текла, ты это, Григорий Ефимов... кровь утихомиривай! Из тебя крови дюже много выбулькало. — Мужик потянулся рукой к животу Распутина, остановился боязливо, и один из нёсших «старца» — лохматобровый насупленный медведь — гаркнул предупреждающе:

   — Цыц!

И сердобольного мужика будто ветром сдуло, как в плохой сказке про нечистую силу: был человек и — фьють! — нет его.

   — Врача бы! А? — продолжал бессвязно бормотать Митя. Он шёл, слепо расставив руки, следом за мужиками, мешая им нести отца, скуля и шатаясь.

   — Замолчи ты! — прикрикнул и на него мохнатобровый медведь. — Тошно!

Но Митя не слышал его.

   — Врача бы! А? — скулил он.

Первый врач приехал в Покровское лишь в два часа дня, прискакал на взмыленной лошади — хорошо, что был умелым наездником, и если бы он не появился либо запоздал на пару часов, то, возможно, Распутина не было бы уже и в тот день, но он успел, врачу, оказывается, пришлось сменить двух лошадей — он их почти загнал, приехал растрясшийся, усталый и сразу кинулся в комнату к раненому, понимая, что надо спешить. Промыл марганцовкой разрез, сделал укол и по сукровице странного цвета, сочащейся из живота, по запахам и кусочкам кала, которые он вымыл из раны, понял, что у Распутина в нескольких местах разорван кишечник и продырявлен мочевой пузырь. Нужно было срочно делать операцию.

Но как делать операцию, когда он один, без ассистентов, без помощников? Хирургический инструмент у него имелся, врач взял с собой и разные ванночки для обеззараживания скальпелей, тампоны и лекарства — самые современные по той поре. Лекарств и бинтов он привёз достаточно, но ввязываться в операцию одному было рискованно. А вдруг он зарежет Распутина? Да его же привяжут за ноги к двум наклонённым берёзам и потом отпустят стволы. Берёзы разорвут его пополам.

Он решил немного подождать — о ранении Распутина оповещены Тюмень и Тобольск, Ялуторовск и пароходство, где есть своя собственная медицина, поэтому подмога должна была явиться очень скоро, и тогда уже можно будет и консилиум собрать, и операцию делать. Доктор надеялся не напрасно — прибыли два врача из Тюмени, через полчаса ещё один, запаренный, покрытый дорожной грязью до макушки, очень сердитый, с орденом, болтающимся в разрезе рубашки, — из Тобольска, имевший звание профессора и большую практику.

Распутин лежал без сознания, с открытым ртом и плотно сжатыми зубами. Зубы у Распутина, несмотря на то что начали выпадать, были очень молодые, чистые, без единого пятнышка порчи.

   — Ну-с?! — вскричал приезжий профессор, выколупнул из уха жирный ошмёток грязи. — Кто его так? — Выковырнул ещё один ошмёток и потребовал: — Температура?

   — Сорок!

   — Сердце?

   — Работа сердца ослабевает.

Профессор осмотрел развороченный живот, ткнул пальцем в сукровицу, понюхал и поморщился, лицо его утяжелилось, обвисло бульдожьими крыльями.

   — Мда-а... А не слишком ли много мы возьмём на себя, если будем делать операцию? — проговорил он. — До летального исхода остался один час. Распутина оперировать нельзя. — Он повернулся к Распутину, послушал дыхание. — Уже белой простыней можно накрывать.

Тюменские врачи — оба молодые, неопытные, не набившие себе мозоли на пальцах ланцетами — возразили: надо попытаться спасти «старца».