— Не знаю. Единственное — что он меня только к берёзе не привязывал, а так... Это сказка. — Молодайка снова округляла глаза, на губах у неё появлялась довольная улыбка, и она повторяла, словно бы не веря тому, что испытала: — Настоящая сказка!
— А если он тебя заразил чем-нибудь?
— Не-а!
— Почему так считаешь?
— Он беса из меня изгонял, заразить не мог. Сказал, что во мне поселился бес, который крутит, ломает моё тело по-всякому, и этого беса надо изгнать...
— Изгнал?
— Изгнал, — молодайка сладко, так, что у неё захрустели кости, потянулась, — ох, изгнал... Я так каждый день готова изгонять беса, оченно интересное это занятие.
— Смотри, надует тебя после этого обряда... Крикунчик родится.
На лице молодайки возникла лёгкая суматоха.
— Не должен. Этот мужик мне обещал: ничего не будет, только обряд.
— Вот после таких обрядов всё и бывает, дура!
Бабы оказались правы: через девять месяцев в семье молодайки появился лишний рот — родился мальчик, чернявый, коротконогий, с длинным червячьим телом, похожий на насекомое.
— Кого же он нам напоминает, а? — задумались бабы, придирчиво разглядывая младенца.
— Кого, кого... — Молодайка сердито надула губы. — Царя Гвидона!
— Не-а!
— А кого же?
— Во! Сороконожку! Точно! Напоминает сороконожку!
Но это будет потом, позже, а пока путник, зорко поглядывая по сторонам, приближался к Санкт-Петербургу, довольно щурился, считал шаги и, ошушая внутри иногда возникавший холодок, что-то опасное, неприятное, думал о том, что ждёт его завтра, послезавтра, послепослезавтра, — вдруг его вытолкают в шею из блестящей северной столицы либо ещё хуже — пустят плавать ногами вперёд по широкой реке Неве, — передёргивал на ходу плечами и шумно вздыхал: «У-уф!»
Звали этого человека Григорием, фамилия его была Распутин, но это — новая фамилия, даденная совсем недавно и самому Гришке, и его отцу Ефиму за распутство, учинённое в сибирском селе Покровском, — Гришке за то, что перетаскал всех местных девок в лес, отцу — за способность пропивать в доме всё: он даже стёкла в окнах пропивал, вот ведь как, а когда подошла пора очередной переписи российского населения и выдачи новых паспортов, исправник наотрез отказал Распутиным в старой фамилии — их фамилия была Вилкины — и сказал, брезгливо топорща жёсткие, как свиная щетина, усы:
— Какие вы Вилкины? Распутины вы, Рас-пу-ти-ны... Фамилия должна соответствовать сути. Понятно? А если будете возражать, — исправник, заметив, как напряглось Гришкино лицо, повысил голос и сделал шаг вперёд, намереваясь взять Гришку за грудки, — в холодную посажу! На лёд задом! Как рыбу!
Гришка поспешно отступил от исправника — от греха подальше, возражать они с отцом не посмели и из Вилкиных превратились в Распутиных.
Отношение к Распутиным в селе Покровском было пренебрежительное: отец пьёт, пьёт, не просыхая, потом вдруг останавливается и начинает с похмелья долго и нудно размышлять о мироздании, о превратностях судьбы, о том, почему одни коровы бывают рогатые — с такими ухватами на голове, что к ним страшно подступиться, — а другие безрогие, комолые, и кто-то ведь этим занимается, одним коровам устраивает рога, а другим ничего; о том, отчего ползает червяк, не имеющий, как известно, ног, и почему лошадиные котяхи не тонут в воде, — сдвинутый отец какой-то, и сынок тоже сдвинутый...
Оба сдвинутые. Если отец, когда трезвый, хоть что-то старается сделать по хозяйству, то сынок иногда по трое суток не слезает с печи, лежит там, задумчиво шевелит пальцами ног, даже помочиться оттуда не спускается, еду на печь себе требует, утром, днём и вечером жрёт жирную селёдку с молоком. Когда ест — урчит по-кошачьи от удовольствия. Очень Распутин-младший полюбил селёдку с молоком, называл её лучшим на свете фруктом, лучшим овощем, продуктом гораздо полезнее сала.
Случалось, Гришку с отцом били, наставляли уму-разуму, но это не помогало — бить их было бесполезно: ни плети, ни розги, ни колы, вывернутые из изгородей, ни вожжи не могли исправить эту семейку.
В жёны Гришка взял бабу полную, белощёкую, с медлительной речью, тобольскую мещанку Прасковью Фёдоровну Серихину, по-деревенски если — Парашку, и очень скоро огородил троих детей, двух дочек и одного сына. О Прасковье Распутиной мало что известно, пожалуй, отмечен только её флегматичный характер да ещё то, что она раньше в губернском «отеле» работала в номерах и скучающим постояльцам порою не отказывала в удовольствии, — вот, собственно, и всё.
Гришка о славном прошлом собственной супружницы знал и, случалось, сёк её нещадно.
Однажды он исчез из села и долго пропадал — не было его года полтора, а то и больше. Исправник против его фамилии уже поставил прочерк — всё, дескать, отбыл раб Божий на вечное место жительства в другие края, и в Покровском Гришку начали потихоньку забывать, но оказалось — рано!
А Гришка всё это время находился в путешествии, перемещался от одного монастыря к другому, жил в кельях вместе с монахами, пробовал молиться, но с суровой монастырской братией тягаться не сумел — их аскетизм и подвижничество были Распутину не по нутру, и он поднимался с места и двигался дальше.
Так он добрался до Святой Земли, до Иерусалима.
Вынес он оттуда чувство восторга, некой громкой, очень торжественной внутренней песни и... причастность ко всему, что на Святой Земле имелось.
Как-то в Киеве, в одном из подворий, на него обратили внимание две особы, принадлежащие к императорской семье[3]: Анастасия, супруга великого князя Николая Николаевича, и её сестра Милица, супруга великого князя Петра Николаевича.
Сёстры увидели, как жилистый, заросший чёрной цыганской бородой человек колет дрова — отчаянно хакает, вскрикивает, плюёт на колун, — было в его движениях что-то колдовское, таинственное, бесшабашное.
— Вот так наши предки рубили своих врагов, — заметила одна сестра другой.
Увидев, что на него смотрят две знатные дамы, Распутин аккуратно отложил топор в сторону и низко им поклонился.
Это сёстрам понравилось. Не разговориться, не расспросить этого человека о житьё-бытьё было нельзя: в монастырях все считаются равными и часто бывает не важно, кто с кем разговаривает, здесь вели себя на равных и человек из королевской семьи, и простой обыватель, занимающийся починкой сапог на Андреевском спуске либо же прямо за воротами Михайловского монастыря, на зелёной лужайке.
Переговорив с Распутиным, сёстры пригласили его к себе на чай — он им приглянулся тем, что был из народа: наступала та самая пора, когда верхи тянулись к низам, смыкались с ними, гордились, если хождение в народ удавалось, — приглянулся тем, что, оказывается, дважды пешком ходил на Святую Землю, тем, что умел очень складно и легко говорить.
Наверное, здесь и была допущена некая историческая ошибка, в результате которой Распутин из обыкновенного сибирского мужика, привыкшего босиком ходить по земле, а по нужде забираться в ближайшие лопухи, превратился в некоего негласного повелителя царской семьи.
Сёстры ещё несколько раз встречались с им на михайловском монастырском подворье, пытаясь разобраться в этом человеке, понять, что же в нём такого притягательного есть? Ни Анастасии, ни Милице не пришло в голову, что они имеют дело с обыкновенным человеком, наделённым гипнотическими способностями, а всё остальное — разговоры про святость, про Бога, про земли, на которых этот человек побывал, про монастыри и знаменитых монахов — это наносное, идущее больше от расчёта, чем от действительной веры.
Но человек этот умел заговаривать боль, останавливать кровь и лечить разные болезни.
Как-то вечером при свете тусклой керосиновой лампы-семилинейки Милица Николаевна спросила Распутина, знаком ли он с такой болезнью, как гемофилия?
Распутин первый раз в жизни слышал это слово, но тем не менее ответил утвердительно:
— Да!
И хотя взгляд Распутина был твёрд, смотрел он прямо, Милица усомнилась в том, что тот знаком с этой редкой и непонятной болезнью. Спросила:
3