Выбрать главу

   — Угу! — хмыкнул профессор. — И сесть в тюрьму. В Петропавловскую крепость. Мало вы, оказывается, господа, каши ели в юности. И мало вас били в детстве — боевых шрамов не видно! — Тобольский профессор думал поколебать, сшибить спесь с молодых людей, но не тут-то было — тюменцы оказались упрямыми и потребовали операцию.

   — Он угасает, — горячились тюменцы, поглядывая на Распутина, которого сиятельный мастодонт уже хотел накрыть белой простыней, — дальше — больше... А пока есть десять шансов из ста.

   — Даже если бы было тридцать шансов из ста — всё равно рисковать нельзя. Себе дороже. Жалко головы ваши. Это же Распутин! Мне мою голову, — профессор постучал себя кулаком по лысому розовому темени, — например, жалко. Нас же затаскают! Операцию делать нельзя. Поздно!

   — Операцию надо делать... Несмотря ни на что, — настаивали тюменцы.

В это время Распутин открыл глаза и проговорил очень отчётливо, громко — почти чеканно:

   — Спасите меня!

   — Вот видите! — дружно вскричали тюменцы — они умели вдвоём говорить в один голос. — Надо идти на риск!

   — Нет! — твёрдо заявил тоболец. — Или я умываю руки!

Пульс у больного становился всё слабее, он уже едва прощупывался, иногда пропадал совсем, рука Распутина сделалась безжизненной, холодной, ногти посинели — жизнь действительно уходила из этого жилистого крепкого человека. Тобольской знаменитости удалось сломать молодых тюменских коллег — они тоже начали ждать смерти Распутина и сообщили об этом окружающим. Ничего, мол, уже не спасёт «старца», ничего не прослушивается и не просматривается, часы Распутина — да какое там часы — минуты! — сочтены.

Покровское — село в общем-то людное, но никогда не переполнявшееся, вдруг стало походить на море — отовсюду потянулись люди, они слетались сюда, словно мотыли на свет. По широкой пыльной улице ползли калеки с отрезанными по самый пах ногами — герои русско-японской войны, увешанные крестами и медалями, вереницей, похожей на отступающую армию, тянулись побирушки, появились цыгане и остяки с гнойными глазами, нарядные, соблюдающие себя в чистоте богомолки и удалые ребята — косая сажень в плечах, с разбойными глазами и смоляными буйными кудрями, объявившие себя родственниками Распутина, — все ждали вестей, волновались, бузили и тут же пристыжённо утихали; из ближайших городов приехали чинные благородные барышни, отдельно держались дамы, прибывшие с Распутиным из столицы, — они плакали, но быстро затихали и принимались дружно успокаивать тридцатилетнюю красавицу, которая никак не могла совладать с собою, всё норовила упасть головою в пыль, и женщинам было трудно держать на весу сильное непокорное тело — происходило то, чего Покровское ещё не видело.

   — Это всё Илиодор, это он... это он погубил отца Григория, — стонала тридцатилетняя красавица, поливая слезами землю. Она, вполне возможно, была недалёка от истины, — то всё Илиодор, это он подослал подлую бабу с кинжалом!

Старый кинжал тот — ржавый, грязный, в зазубринах и выковыринах, наполовину съеденный временем, — был обычным штыком от немецкой винтовки, невесть как попавшим в Россию; вполне возможно, что на его счету была не одна сгубленная православная жизнь. Подлая бабёнка купила его из-под полы на рынке, попыталась наточить на камне, но изъязвлённое железо ножа было прочным, слабым рукам не подчинялось — от заточки остались едва приметные следы, был нож опасен не менее всякого ядовитого орудия — ржавь, проникшая в кровь, действовала как отрава: женщина в чёрном достигла своей цели.

   — Кто хотел убить Распутина-то?

   — То ли Хиония, то ли Феония — зовут её как-то странно, вроде бы и не по-нашенски.

Попытку убить Распутина совершила крестьянка Сызранского уезда Симбирской губернии, проживавшая последнее время в Царицыне и зарабатывавшая на жизнь швейным делом — Феония Кузьминична Гусева, некоторые газеты с первых же репортажей стали величать её Хионией.

Деревенский староста выделил место, в котором могли бы работать следователи, дознаватели, прочий высокий люд, который, надо полагать, прибудет сюда аж из самого Петербурга (не говоря уже о губернском городе Тобольске). Закуток, имевшийся при доме полицейского урядника Швалева, был укреплён и преображён в сельскую тюрьму, куда Гусеву и поместили на время.

Впрочем, из Тобольска вскоре прискакал полицейский чин, бледный, потный, с порванным в пройме мундиром, и первым делом арестовал самого урядника, упёк его в кутузку за то, что «допустил убийство», срок ареста определил небольшой, но обидный — неделю, следом арестовали старосту Шокирова и десятского Кодунина — за то, что «не предупредили покушения». Срок дал побольше — две недели.

В Покровское, переполненное народом, прибыло несколько полицейских нарядов, поговаривали даже о том, что прискачут казаки, целый эскадрон.

Распутин по-прежнему находился без сознания, тяжело дышал, в крепкой груди его что-то ржаво поскрипывало, булькало, запавший рот стал тёмным. Врачей — особенно тобольского профессора — беспокоило то, что он никак не может умереть, как и то, что Распутин никак не может прийти в сознание — перед смертью люди всегда приходят в себя. Организм этого человека сам защищал себя, если бы Распутин переносил боль, находясь в сознании — из раны вместе с сукровицей уже потёк гной, воспалительные процессы происходили стремительно, — он давно бы умер от боли, сердце не выдержало бы, лопнуло. Иногда раненый что-то произносил, но что конкретно — не разобрать, слова срывались с губ мятые, чужие, словно бы Распутин пытался объясниться на неведомом языке.

— Надо же, организм какой дюжий! Будто из железа, — удивлялся тобольский профессор, — до сих пор не умирает, он ещё три часа назад должен был умереть, а не умирает.

Профессор щупал пульс, слушал грудь Распутина, тыкая в неё плоским эбонитовым пятачком трубки, вглядывался в рану, удивлённо качал головой, потом переводил взгляд на окно, где толкался, шумел народ. Отметил, что среди шумевших много калек с Георгиевскими крестами.

   — Наград — как на царском балу, — сказал он, — в глазах бело.

   — От чего бело?

   — От серебра.

Появилось несколько стражников на конях. Стражники рассекли, растолкали людей, отжали от распутинского дома. Гул за окном угас, слышны были только выкрики стражников да хлёсткие удары плёток.

   — Теперь поспокойнее будет, — удовлетворённо проговорил профессор.

Тюменские врачи промолчали. Об операции они уже не говорили, маститый тоболец убедил их, что Распутин умрёт под скальпелем и тогда им придётся отвечать за «старца». А кому охота ставить свою молодую жизнь в зависимость от старой рухляди? Тюменцы замкнулись, побледнели; судя по их лицам, они были сами себе противны.

Распутин умирал.

Первым о беде Распутина в Петербурге узнал министр внутренних дел Маклаков — ему прислал телеграмму тобольский губернатор. Маклаков дал немедленное распоряжение собрать всё, что есть о Феонии Гусевой, и вообще, что она делала в последние годы и особенно в последнее время. Через несколько часов у него на столе лежал листок бумаги. «Феония Гусева. С 3 марта находилась в Ялте вместе с Распутиным, следила за ним, вместе с Распутиным приехала сюда и из Санкт-Петербурга, в одном поезде. В последний раз в полицейских списках Санкт-Петербурга значится в декабре 1911 года. Место её последней прописки — ночлежный дом Маконина на Обводном канале. Пользовалась уважением. Благонадёжна. Есть деньги, и немалые. На почве истощения случались припадки. Богомольная. Твердила, что должна избавить людей от лжепророка».

Маклаков трижды перечитал тот листок, соображая, надо ли о происшествии докладывать государю или подождать, в конце концов решил, что можно и повременить: ранение Распутина — это не расстрел рабочих на золотых разработках и не волнения астраханских татар — Распутин подождёт.

   — Значит, живёт эта Феония в Царицыне, а в столице бывает лишь наездами? — задумчиво проговорил Маклаков, глядя на жандармского полковника Васильева, составившего ему справку. — Значит, гастролёрша, значит, актриса?