— И что же он сказал тебе?
— Все то же, что сообщил тебе, государь! Он сказал мне, что тебя ждет добровольная кончина на престоле твоих предков, а твоего державного сына, твоего первенца, ждет мученическая кончина на том же престоле. Ему предстоит великое мировое деяние: он призван освободить рабов от пленения. Над ним блеснет сияние предвечного света, но изуверы не поймут его, как не поняли они Спасителя мира. И его, царя земного, предадут смерти, как до него предали смерти Бессмертного Царя Небесного! Все это, государь, сказал мне сегодня далекий старец в чудном сне. Все это он сказал и тебе во сне тяжелом и мучительном. Но не за тем я призвала тебя к себе сегодня, а для того, чтобы ты своей властью назначил мне день, когда я могу исполнить возложенное на меня великое поручение, исполнить волю пославшего меня великого старца.
Государь слушал ее внимательно, почти с благоговением.
— Ты торопишься? — спросил он.
— Да, особенно мешкать я не желала бы, — ответила цыганка.
— Но почему? Разве ты хочешь покинуть Петербург?
— О моем личном желании тут речи быть не может, как и вообще никогда не может быть речи о желании нас, грешных, сопоставленных с предвечным, великим предназначением! Я уйду тогда, когда придет мой час. И этот час особенно не замедлит.
— И далеко ты уйдешь от нас? — спросил государь, как бы охваченный невольным сожалением при мысли об уходе странной гадалки.
— Далеко, государь, туда, откуда еще никогда никто обратно не возвращался!
— Ты сегодня слишком мрачно настроена! — попробовал пошутить император.
— О моем личном настроении какая же речь? — сказала гадалка, строго взглянув на него. — Я не за тем призвала тебя, чтобы выслушивать твои царские шутки. Они хоть и царские, хоть и милостивые, а все-таки шутки! Мне-то шутить не полагается! Смех от меня уже многие десятки лет как отошел.
— Но чего же ты хочешь?
— Я хочу, чтобы ты сам назначил мне тот день и час, в который мне разрешено будет без лишних соглядатаев проникнуть в собор, где почивают все русские цари, волей Божьей призванные к вечному упокоению, и где рядом с их могилами возвышаются людскою волей воздвигнутые гробницы над мнимым прахом тех, кого Господь в праведном суде Своем еще не призывал к Себе.
— Ты можешь пройти в собор всегда, когда захочешь! Вход туда никому не воспрещен.
— Я знаю это. Но я должна там исполнить великое, святое поручение, а оно не может быть исполнено иначе, как в полном одиночестве и среди великой тайны. Я о божественном законе говорю, его исполнить стремлюсь! До людских законов мне нет дела. Ты руководишь ими, как сам хочешь, а потому укажи мне сам, когда мне может быть разрешен вход в собор единолично, без свидетелей?
Государь на минуту задумался.
— Но… это исполнить трудно, — сказал он. — В соборе всегда присутствуют сторожа!
— Даже и ночной порой?
— Нет, ночью собор заперт! Но и тогда сторожам будет известно, если в его стены проникнет посторонний человек.
— А ты сам никогда в него один не входишь? — вдруг спросила цыганка.
Государь при этом вопросе слегка вздрогнул.
— Нет, я один в собор не вхожу. В последний раз я вошел туда один в день своего воцарения.
— И с тех пор ни разу больше не решился на это, государь?
Николай Павлович переменился в лице.
— Как? Тебе и это известно? — голосом, полным ужаса и недоверия, произнес он.
— Мне все известно, государь. Я не могу не знать того, что случается, и того, что должно случиться! И хотела бы, да не могу. Мне все тайны мира открыты. Оттого-то мне так и тяжело жить, оттого-то я так и рада буду, когда настанет мой последний час.
— Тебе так надоело жить?
— Не надоело мне… не то это слово! Устала я от жизни, так мучительно, так непосильно устала, что на языке человеческом нет выражения для этой усталости.
— И скоро найдешь ты избавление от этой непосильной ноши? — уже с участием спросил император.
Гадалка строго взглянула на него.
— Это праздный вопрос, государь! Такие вопросы ставить никогда не следует.
Николай Павлович повел плечами. Выговоров он не любил и не принимал даже и от такой силы, которую он признавал почти сверхъестественной.
— А тайну чужой кончины ты тоже открыть не можешь? — спросил он.
— И не могу, и не должна! Но ты о ком хотел спросить? О себе?
— Да, конечно! В тайны чужой жизни я проникать не стану.
— Прямой ответ я тебе дать не могу. Я могу сказать тебе только, что могучий дуб упадет, а нежный, гибкий тростник останется, и переживет могучий дуб, и плакать будет о нем горько, и не утешится до последнего своего часа. Не признает глупый, слепой народ всего великого значения мягкого и нежного тростника! Не разглядит он луча солнечного на русском престоле, отвернется от кроткого света и его ясного, скромного мерцания не признает. Дуб же упадет своей могучей волей, своим человеческим произволом, часа воли Божьей не дождавшись. И случится это тогда, когда светлым сиянием заблещет святой крест на новом, великом, победном храме.